Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бэзил помнил рассказ отца про березовый сок, нацеженный им в последний раз в Бычках, в российском лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Барсуки. Это было весной 1930 года. Отец шел через Бычки в Мятлево, чтобы сесть на поезд… Он рассказывал, что с утра на востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба висела окутанная туманом горбушка луны.
В 1929 году восемнадцатилетний Николай Шемякин, бежавший из теплушки, в которой перевозили семью на северное поселение, добрался до Владивостока. Когда баржа, на которую погрузили вагоны, плыла у Хабаровска через Амур вдоль торчавших из воды гигантских ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался «коренным», как он сказал про себя, на Восточно-Китайской железной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, в которой печатью заверялось, что такой-то заявил о желании стать гражданином СССР. Бумагу пришлось выправлять для поездки в Тулу — продавать дом, который остался после умершего вдовым и бездетным брата. Железнодорожник сулил большие заработки, если Николай сумеет перебраться через кордон на китайскую сторону.
Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на Владивостокском вокзале у него украли мешок со всем имуществом. Вымотанный скитаниями, он заснул на скамейке, овеваемый бризом. Мешок вытянули из-под головы, подменив чурбаком. Через год Николай сумел перебраться назад, в Россию. В те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, Особая Дальневосточная армия и солдаты маньчжурского «молодого маршала» Чжана Сюэляна изматывали друг друга в никчемных столкновениях под Хайларом. «Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели, того дожидалися…» — горланили ушедшие от войны живыми демобилизованные красноармейцы, висевшие на подножках переполненных вагонов, которые изношенный паровоз с черепашьей скоростью тянул по скрипучим наплавным переправам — они заменяли взорванные до самого Урала мосты.
В Барсуках Николая живым не считали. Родня разлетелась по ссылкам. Родительский дом уцелел, нового хозяина ещё не нашлось…
Сельсоветский сторож Трифон, приходившийся Шемякину двоюродным дедом, поднял китайские деньги и пачку харбинских папирос «Сеятель», которые вывалились из шерстяных брюк Николая перед глажкой. Сощурившись, дед сунул находку в кисет.
Ночью Шемякина предупредили: из сельсовета послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать его «как шпиона». Николай рассмеялся. Потом представил, что придется многое объяснять и доказывать — причем, наверное, всю оставшуюся жизнь и не на свободе… И ушел обратной дорогой, через березовый лес. Сыграло роль и то, что он обещал маме вернуться в Харбин.
Бэзил долгие годы с горечью думал о том, сколько усилий тратится втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, зависть, ненависть, тщеславие, жадность и трусость, присущие людям его земли. И чванливое невежество… Размышляя о родителях, он как бы примеривал судьбу отца и мамы. Он представлял себя врачом, выучившимся медицине по самоучителю. Наемником в русском полку английского сектора иностранного сеттльмента в Шанхае. Партнером богатых старух на танцульках в гонконгских дансингах. Барабанщиком и исполнителем «степа» в джазе, набранном из русских балалаечников, при ресторане ханойской гостиницы «Метрополь». Вышибалой в ночном клубе Сайгона. Учетчиком, обвешанным пистолетами, в бангкокском порту… А как жилось маме? И что было бы, не встреть она его отца? Устроила бы жизнь как-нибудь, может, и перестала бы быть русской… Вместе отец и мать давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни умерший первым отец, ни покойная теперь и мама при нем этой темы не касались. А может быть, он просто не помнил.
Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти хранились только обрывки… Юная мама. В светлом платье, кажется, из китайского шелка, и белой панаме. Узкие ремешки туфель обвивают сухую лодыжку. Был ли жакет? Мама держит Бэзила за руку. Июньский пыльный ветер задирает на затылок воротник матроски. Они ждут у кирпичной тумбы, где трамвайная линия, соединяющая харбинскую Пристань и Новый город, делает поворот у виадука через железную дорогу.
— Смотри, — говорит мама, — супер-экспресс «Азия»…
Мешают клубы синего пара, Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого их разглядывают то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях.
С визгом тормозит трамвай. На землю ловко спрыгивает отец. На нем светлые брюки, темный пиджак, запонки в воротничке, желтое канотье с голубой лентой. Когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, лихо сдвинутая вправо, и длинные волосы едва прикрывают обрубок уха. Мама чему-то смеется. У неё широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на её легкие туфли, на щиколотки, красиво обвитые ремешками. Комбинированные штиблеты отца рядом кажутся огромными. Папа оттопыривает локти «фертом», вставив ладони в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник бэзиловской матроски лежит ладно… На Китайской улице под белым балконом ресторана «Модерн» папа приподнимает канотье, мама опять смеется, а Бэзил, кажется, канючит, пытаясь подтянуть их к резной кассовой будке кинотеатра «Крылья молодости», обвешанной афишами.
Вероятно, это относилось к тому времени в самом конце войны, когда на русских, даже на тех, кто вступил в отряды бывших царских генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших или делавших вид, что сотрудничают с японцами, власти Харбина начинали посматривать косо. Но отца это не волновало. Среди местных воротил он считался крупным врачевателем… Как говорила мама, несуществующих недугов.
Однажды, когда Бэзила ещё звали Василий и он ходил в детский садик, среди ночи его подняла смутная тревога. Ему впервые в жизни приснился сон. Серая старуха рвется в их дом на Модягоу, а он едва-едва удерживает обитую войлоком дверь… Сердце сильно билось, и это было единственное, что оставалось от яви, когда он сообразил, что произошедшее случилось с ним в иной жизни.
В спальне — горячий шепот отца:
— Как я могу опозорить себя, если отряд выступает по договору, по найму и будет биться на стороне одного чванливого маршала против другого такого же? Это, конечно, стыдно… Я понимаю. Вообще стыдно… Но знаешь, сколько они заплатят? Ты бросишь у Вексельштейна работу, которая тебя изматывает. Ваську определим в хорошее учение, в гимназию Генерозова…
Вексельштейн управлял помещавшейся на Мостовой улице редакцией газеты «Маньчжурия дейли ньюс», куда мама иногда брала с собой Василия. Когда бы они не высаживались из тесного японского автобусика возле двухэтажного дома редакции, ставни-жалюзи верхнего окна со скрипом распахивались, свешивалась густая взлохмаченная шевелюра, сверкало пенсне, и густой баритон вопрошал по-английски:
— Как дела, миссис Шемякин? Как поживает юный сэр Бэзил?
Вероятно, Вексельштейн неуклюже пытался ухаживать за мамой. Он угощал Бэзила конфетами, видимо, в надежде, что мальчик поделится с матерью. Однажды управляющий подарил им два килограмма сухого молока и пачку американского яичного порошка. И конфеты, и сухое молоко, и яичный порошок считались при японцах страшным дефицитом и не всякий день имелись в Харбине даже у состоятельных.