Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отошлю гуся обратно Тауншендам, — брякнул я. И хотя слова вырвались случайно, я уцепился за эту мысль: избавиться от гуся, который теперь казался насмешкой, издевкой, принижающей меня.
— Сколь густую тень этот возврат бросит на Сесили Тауншенд. Не задумается ли ее муж, с чего вдруг она одаривает священника на Сыропустной неделе? И наверняка решит, что его жене есть что скрывать. — Благочинный присел на краешек кресла. — Нет, — качнул он головой. — Нет, нет. Вы не отдадите гуся обратно — вы съедите его до последней жилки, и чтобы к Прощеному вторнику от него и следа не осталось. Представьте, что уминаете вашу слабость и тягу к шатким договоренностям, и к последнему куску слабость ваша исчезнет, останется только решимость.
Я засопел, воздух застрял у меня в носу; такое же сопение я не раз слышал по другую сторону дубовой перегородки — непокорное, но беспомощное.
— Решайтесь, Рив. Неужто вы не понимаете? Если тут настанут совсем уж плохие времена, самым стойким и крепким должны быть вы. Не человеком, тайком поедающим гуся и надеющимся на лучшее. Не тем, кто ждет помощи от благочинного. Я говорю это ради блага Оукэма, не ради собственного блага. Да какое мне дело, что вы за человек? Но от вас зависит существование сотни человек. Договоренности ни к чему не приведут. В этой жизни приходится принимать трудные решения. Хватит ли вам на это сил?
С некоторым трудом я поднялся с кресла. Кивнул, не понимая, впрочем, означал ли кивок утвердительный ответ на вопрос благочинного или был лишь обычным прощальным жестом.
* * *
“Принеси гуся”, — велел я себе. Но, подойдя к двери, передумал: пусть валяется снаружи. Лисы и собаки непременно доберутся до него, если оставить его во дворе, — а если не доберутся, значит, Господь велит мне съесть гуся самому. Но, конечно, лисы и псы расправятся с ним. Я надеялся на это, затем почувствовал голод при мысли о сожранной зверьми птице. Поел немного сыра, волглого, изрядно отдававшего молоком.
Я вышел взглянуть, темно ли в церкви; светильники еще не все погасли. Неторопливо я пересек церковный двор. Вечер бы сырым, душным и облачным, гром кое-где порвал тучи, пока грохотал над нами битых два часа, но небо не прояснилось. В церкви, в северном проходе, Джанет Грант задувала свечи.
— Отче, — оглянулась она на меня.
— Дай-ка я помогу.
Она двигалась от северо-восточного угла к дверям, я трудился на противоположной стороне, задувая одну свечу за другой. Меня всегда удивляло, как много света отбрасывает свечное пламя и как мрачна и беспросветна тьма, что приходит на смену пламени. И как маленькое неподвижное пламя способно отбрасывать столь резво пляшущие тени.
Я молча переходил от плошки к плошке, Джанет также не нарушала тишины. Мы встретились почти в темноте, в ярде от выхода; зажженными оставались только потеки жира, что Джанет собрала со свечей в склянку, и одна свеча, которая будет гореть до утра. Мир, окружавший нас, съежился до огонька, то вспыхивавшего, то пропадавшего в зрачке Джанет. Этот огромный заполошный мир — и внезапно от него не осталось ничего, кроме затхлого запаха фенхеля и коз, исходившего от Джанет, и тлеющего жира цвета умбры, померкшего и уступившего место одуряющей тьме, прежде чем мы приблизились к дверям.
На ощупь я отодвинул засов, и мы вошли в притвор, где я опять на ощупь отпер вторую дверь. Снаружи нас встретила промозглая ночь. Дверь с глухим стуком закрылась за нами.
— Спокойного тебе сна, Джанет, — сказал я.
— И вам того же, отче, — откликнулась она. — Спите спокойно.
— Джон. Джон!
В мою дверь колотили; я перевернулся на другой бок, веки будто клеем смазаны. Одному глазу удалось открыться, но лишь одному. Другой утопал в мутном сне. Более отзывчивый глаз обнаружил, что на дворе то ли ночь, то ли непроглядный темный зачаток утра.
— Впусти меня, Джон.
Томас Ньюман. Его голос я узнал бы даже в самом глубочайшем — саженей на пять — сне, хотя обычно этот голос звучал ровно, бесстрастно.
— Джон, прошу тебя.
Ньюман толкнул дверь (она никогда не запиралась, а когда разбухала от дождя, ее нельзя было толком ни закрыть, ни открыть). Зажмурившись, я нырнул с головой под ворох покрывал. И все равно мне было холодно. Голову мою терзала жгучая боль, а глаза… мои глазные яблоки были словно камешки, и чья-то нога втаптывала их в землю. Похмелье, суровое. Перебрал я вчера браги, которой потчевал нас Хиксон на свадьбе. Ньюман тем временем вошел в комнату, закрыв за собой дверь, в темноте на расстоянии вытянутой руки от моей постели раздался его голос:
— Джон, просыпайся и вставай. Мне кое-что понадобилось.
Мне кое-что понадобилось. Можно подумать, у всех других людей нет никаких надобностей.
— Я знаю, ты не спишь. Мне нужно последнее причастие. Вставай, без тебя не обойтись.
Мне нужно последнее причастие. Только Томас Ньюман мог быть настолько заносчив, чтобы требовать последнего причастия тем же тоном, каким кузнец просит передать ему молот.
Под скомканными покрывалами, за веками, опущенными на острые камешки, что раньше были моими глазами, возникло лицо Ньюмана, каким я видел его вчерашним вечером — моложавое, невозмутимое, дышащее надеждой неведомо на что.
— Послушай, ты можешь сделать прямо здесь. Я преклоню колени у твоей постели, тебе даже не придется вставать. Ты лишь должен выслушать мою исповедь. Я схожу в церковь за елеем и гостией. А ты пока лежи себе.
Он разбудит Анни, подумал я и тут же вспомнил, что впервые за много лет моя сестра не спит в соседней комнате — она вышла замуж и уехала. Я застыл от холода и бессильной ярости. Ньюман что, вообразил, будто волен брать святой елей и дароносицу с гостией из алтаря? Будто алтарь — его кладовка? Совсем недавно этот человек заявил, что лютня прокладывает путь к Богу не хуже священника. “Так ступай к своей лютне, преклони колени перед ней и проси о последнем причастии, — молча злился я, — пусть лютня миропомажет твой лоб и разгонит твоих демонов. Зачем будить меня?”
Он стоял у моей постели, его трясло, словно ледяным ветром пробирало, и он тяжело дышал. Вероятно, он почти ничего не видел, источником света был только ночной фонарь, висевший у моей двери, свечу он с собой не прихватил, и ее розоватое сияние не проникало сквозь мои веки. Только теперь я услышал, как лупит дождь по крыше и стенам дома. Затем зашевелился Ньюман — опустился на колени, предположил я.