Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Беда в том, что когда притворяешься спящим, усилие казаться погруженным в сон мешает впасть в забытье. И ты плохой актер. — Последнюю фразу он прошептал мне прямо в ухо.
От моего дыхания под покрывалами запахло гнилью; Ньюман был прав, для спящего я дышал слишком неровно и часто — в такт бешено бившемуся сердцу. Казалось, мои легкие вот-вот лопнут, и Ньюман, наверное, слышал, как они трещат.
— Прошу тебя, Джон. Позволь мне сходить за тем, что требуется для причастия, и принести сюда. — Он подождал ответа. Потом хлопнул себя по ляжкам: — В чем дело, Джон? Ты мне больше не друг?
Отравленным и больным, вот кем я был; Хиксон, должно быть, положил какой-то тухлятинки в свадебную брагу. Когда Ньюман вновь заговорил, голос его из темноты прилетел ко мне стрелой с ярким оперением.
— Когда моя дочка умерла от потной горячки, — говорил он, — я взял мою скорбь в руки и мял ее, пока она не стала походить на любовь, и эту любовь я отдал моей жене. У нас было восемь дней любви. Прежде я не любил ее как должно, я не был ласковым мужем, как и она не была ласковой женой. У нас было восемь дней, чтобы понять, как мы нуждаемся друг в друге, а потом она тоже заболела и умерла. Я не верю в эту жизнь. В жизнь, которая нам дается. Я пожил неплохо, был смел и добр, и мне отвечали добротой, и тем не менее надежды я так и не обрел, не нашел, на что нам надеяться. Эта жизнь, Джон… я сомневаюсь в ее разумности, если таковая ей вообще свойственна. Ты настаиваешь на ее разумности, и я тебе верю. Но я хочу поставить эту жизнь на кон и проиграться в прах, уповая на то, что иная жизнь будет лучше. Ты сам говоришь, что она лучше, и я тебе верю. А еще ты сказал, что для меня уже уготовано место на небесах, ты сам добился для меня этого места, отпустив мне все мои грехи, поскольку я заслужил отпущение добрыми делами, и я верю тебе. И что плохого в том, если я сам отправлю себя на небеса?
Меня словно гвоздями прибили к постели. Отвечая на незаданный вопрос, Ньюман добавил:
— Моя смерть будет выглядеть как прискорбная случайность, утопление, и вреда это никому не причинит. О завещании ты знаешь; я не хочу умереть, разорив эту деревню и этих людей, и я прошу тебя наставлять Тауншенда, чтобы он хорошенько заботился о приходе. Ты не подведешь. Ты хороший человек. — Он помолчал. — Позволь мне умереть с благословения церкви и Бога. Я хочу умереть.
Мускулы и кости под моей кожей и жилы, надутые кровью, забурлили этаким супом, подталкивая меня к действию, но когда я был уже готов сесть и обратиться к Ньюману (велеть ему выбросить из головы то, что у него в голове, потому что его жизнь драгоценна), прилив крови и боевитости был остановлен моей же кожей. Меня пронзил ледяной холод, и боль в черепе, и горечь от вчерашнего предательства, что привело меня в такую ярость, какой я никогда не испытывал. “Я не человек дела, Джон. Я человек духа”, — сказал Ньюман. Я человек духа. Подразумевая “а ты нет, Джон”.
Его ладонь опустилась на мое предплечье и сжала его.
— Мне нужно последнее причастие. Я не могу умереть без покаяния.
Я не шелохнулся. Ньюман ждал, не отнимая ладони. У меня челюсти ломило от желания высказаться, сесть и донести до него правду без прикрас: если ты весь из себя человек духа, а я весь из себя человек дела, тогда я должен приходить к тебе за причастием.
Мое сердце билось, как птица, что рвется вон из запертой комнаты. Ньюман стиснул пальцы, затем ослабил хватку. Я не шевельнулся, пока он не убрал руку. Ньюман встал во весь рост, нависая надо мной. Дождь то бил в барабан, то булькал звонко, будто играл на фиделе. Меня тронуло то, что Ньюман не ушел сразу, но стоял, надеясь, — такой уж он был человек, терпеливый, настойчивый. Я крепился изо всех сил, чтобы не приподняться и не протянуть ему руку, чтобы не услышать негромкое Benedicite, предложив в ответ: Dominus. Он стоял неподвижно, я лежал неподвижно, битва между нами велась глазами — его не желали отворачиваться, мои не желали открываться.
Наконец послышался вздох, шаги, и тьма поглотила его; он находился где-то в комнате, но я не мог понять где, пока свеча над дверью не погасла (от сквозняка или ее задули?) и дверь не скрипнула, открываясь, чтобы потом захлопнуться от толчка.
* * *
Сколько-то времени пришло и ушло. Много ли, мало? Хватило, чтобы нечто свинцовое опустилось по моим ногам до ступней и внезапный жар охватил подошвы, словно вместо вышедшей из строя головы мои стопы взяли на себя труд подумать. Как мог священник допустить, чтобы его прихожанин отправился на смерть без покаяния? И кем надо быть, что совершить такое? Я вылез из постели, меня шатало, но ступни, эти выступы совести, стояли твердо; завернувшись в одеяло, я отпер дверь и обнаружил, что совесть оживила мое тело целиком, а гнев схлынул куда-то далеко, далеко. Я побежал к Старому мосту под мелким дождичком, что сыпался из бездушных туч. Впереди, в рассеивающейся тьме, я углядел Ньюмана, он шагал к своему дому — не к реке, домой. Я шел за ним следом, пока он не переступил порог, а потом долго стоял под деревом на окраине леса, выжидая: выйдет ли он обратно или останется дома. Из трубы поднялись утешительные завитки дыма, и в воздухе запахло дубом. Мимолетный каприз и хандра отпустили Ньюмана, и он передумал — конечно, передумал, ибо кто, не утративший остатки разума, решится умереть без покаяния.
В одеяле поверх ночной рубахи, в незашнурованных башмаках, страдающий похмельем, трясущийся — хорош священник. Но я заверил себя: ты не бросил Ньюмана в беде, Джон Рив, отнюдь, — ты удержал его от смерти, отказавшись расчистить ему дорогу в мир иной. Никто не посмеет сказать, что ты подвел его.
Мои верные ступни похолодели от облегчения. И понесли меня домой.
* * *
Спал я как-то дергано, и во сне, должно быть, переживал из-за того, что пламя свечи над дверью погасло, а потом мне, наверное, приснилось, что я развожу огонь в очаге, иначе бы я не проснулся в полной уверенности, что огонь разгорелся и я могу согреть около него замерзшие руки. Разбудил меня скрип открываемой двери, и я мигом сел в постели. Ни огня в очаге, ни язычков свечного пламени. Холодный пасмурный рассвет, и Картер передо мной; он стучал зубами, и от него несло рекой.
— Вставайте, — сказал он.
Ледяные руки Картера легли мне на плечи, парень был мокрым насквозь, и на мои запястья закапала влага — с его рукавов или волос? Робко прорезался дневной свет, но был он серым, невзрачным. “Ньюман здесь”, — подумал я, и хотя эта мысль явилась будто во сне, я знал: это не сон. Стоило мне учуять запах реки, исходивший от Хэрри Картера, и я сразу понял, что за известие он принес, но по-прежнему сидел в постели с застывшим лицом и, вероятно, смотрел сквозь парня, потому что он приблизил свое лицо к моему и повторил:
— Вставайте.
— Я…
— Томас Ньюман утопился рядом с мостом. Ушел под воду. Я сам видел. — Картер ткнул себе в глаза двумя расставленными пальцами, затем разрыдался, упав лицом в покрывало.
Я выбрался из постели, напялил подризник, вряд ли я полностью сознавал то, что поведал Картер, хотя ничего иного я и не ждал от него услышать. Надев подризник, я вмиг покрылся гусиной кожей. Эти бесконечные зимние ночи с сумрачными рассветами и утренними лунами. Враги голой плоти. Темная груда у моей постели — опознать в ней Хэрри Картера можно было только по всхлипам.