Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он сунул меня головой в воду, — повторил Картер, — и я увидел смерть близко как никогда, и потерял рассудок, и окоченел от холода, а когда я вынырнул, чтобы глотнуть воздуха, я оттолкнул Ньюмана ногами и опять ушел под воду, а когда я опять вынырнул, в руках у меня по-прежнему была его рубаха, но его внутри не было.
Тишина, слышно было только, как Картер возится с одеялом, самого Картера я видел смутно — мелькнула черная тень, похожая на крыло, а затем он натянул покрывало на себя, шерсть на посконь. И мне привиделась рубаха Ньюмана, она колыхалась на быстрой воде, пустая, без хозяина.
— Я мог просто отпустить его, — сказал Хэрри. — Но я пнул его. Обеими ногами. Пнул так, что он отлетел. — Хэрри Картер поднял голову и впился в меня взглядом: — Богу видно, что творится под водой?
— Послушай…
— Мог Он видеть, как я пинаю Ньюмана ногами в ребра?
— Река у нас быстрая и мутноватая, и Бог не всегда за нами присматривает.
Что, как мы оба знали, было неправдой. Картер не сводил с меня глаз, в темноте обозначился овал его лица.
— Бог видел мои ноги, чего уж там.
— Он посмотрел тебе в душу, — сказал я. — Именно туда он чаще всего заглядывает. А душа у тебя добрая.
— Добрая? Если Он увидел мою душу, Он поймет, что было у меня на уме, то есть убить Томаса Ньюмана, — не просто дать ему умереть, но убить его.
— Лишь затем, чтобы он не убил тебя.
— Не убий.
— Убийство убийству рознь.
— Каждое воскресенье на мессе вы говорите нам: не убий. Не лишай жизни.
— По злобе, из алчности, из ненависти. Но душа твоя всегда была исполнена любви к этому человеку. Бог это видит.
— Никогда от вас не слыхал такого: не убий, если твоя душа не исполнена любви.
— А теперь вот говорю. Твоя душа должна быть исполнена любви. И что бы ты ни совершил, движимый любовью, Господь посмотрит на это милостиво.
Картер сгорбился, прижал лоб к коленям. Я подошел к нему, сел рядом, положил руку на плечо. Он был тих, будто умер. Голова моя ныла с похмелья и слишком глубокого сна, тело обмякло с головы до пят, и лишь одно острое ощущение в шее, словно в нее доску воткнули, отделив голову от сердца, — стыд. “Расскажи ему, — твердил я себе, — расскажи, как Ньюман приходил сюда ранним утром. Что он был здесь несколько часов назад, живой, и смерть его была предотвратима… или тебе это не по силам?”
— Ты уверен, что Ньюман утонул? — сказал я в итоге (выбрав вместо прямодушия юркую надежду). — Откуда тебе знать, может, его унесло вниз по течению и там он выбрался на берег, бодр и весел.
— Бодр и весел! — прохрипел Картер, плечи его тряслись, будто от смеха.
— Ну так что?
Он поднял голову:
— А то, что я видел, как его затянуло на дно, и больше я его не видел. Я выскочил из воды и побежал по берегу вниз по течению и ничего больше не увидел. Из реки он точно не выходил.
Картер опять уронил голову. Я не усомнился в его словах. В половодье из этой реки не выбраться, особенно если ты оказался на ее середине. Сколько коров пошло ко дну на наших глазах. Ньюман умел плавать, но отменным пловцом не был, а кроме того, никто долго не продержится в ледяной воде, а кроме того, он хотел умереть. Зачем ему было плыть?
— Хэрри, — сказал я, поразмыслив немного, — ни одной живой душе не рассказывай о том, что случилось этим утром.
Ни слова в ответ, я глядел в затылок косматой головы Картера, от мокрых волос несло застоявшимся дымом и грязью.
— Если кто спросит, ты всю ночь спал в своей постели. И ничего не видел.
— Жена знает, что меня не было в постели, — буркнул Картер.
— Тогда тебе придется научить ее, что надо говорить.
Он сглотнул. Кэт Картер была женой преданной и не задающей лишних вопросов, как и любая другая жена в Европе, да и в целом мире, она подтвердит любую небылицу, какую бы ей муж ни наплел.
— Ты сказал, что рубаха осталась в твоих руках. Где она сейчас? Ты бросил ее в реку и она уплыла следом за ним?
Молчание.
— Хэрри?
— Она тут, — еле слышно промямлил он.
— Где тут? — Я встал и направился к двери. Рубаху я нашел на полу, искать долго не пришлось — кучка, сочившаяся влагой. Я потрогал ее, но с пола не поднял. — От нее надо избавиться.
Он уставился на меня.
— Как ты объяснишь, откуда у тебя его рубаха? — зашипел я неожиданно для себя самого. — Как, скажи на милость?
— Просто. Скажу правду. Всю правду про то, как я его убил.
— Бери рубаху и, пока не рассвело, спрячь где-нибудь. Потом мы ее сожжем или закопаем. А пока лишь спрячь там, где ее не найдут.
Хэрри сидел, выпучив глаза, словно моя просьба была сущим безумием, хотя безумием было сидеть с выпученными глазами и ничего не делать.
— Хочешь, чтобы тебя повесили? — спросил я.
В его теле разгорелся спор: рухнуть в изнеможении или собрать волю в кулак. Плечи говорили: “Ага, пускай меня повесят”. Но стопы, два темных, заостренных выступа на полу, отвечали: “Нет уж, только не виселица”. Одна ступня скользнула вперед, изготовившись шагнуть. Я поднял рубаху, отжал ее над ведром.
— Зарой ее в землю.
Он поднялся рывком, словно его подтолкнули.
— И никому не говори. — Я всучил ему скомканную рубаху, и он спрятал ее под одеждой на животе. — У вас дров хватает, жене будет чем развести огонь?
Картер кивнул, дрожа от холода, говорить он был не в состоянии.
— Тогда ступай, а затем обсохни и согрейся, не затягивай с этим. Оденься потеплее, поешь — и ничего не говори. Ничего не рассказывай, ничего не делай. Забудь о том, что ты знаешь.
Я вышел к поленнице, вынул два полена для своего очага и прихватил еще парочку. За моей спиной Картер прошмыгнул на улицу. “Боже милостивый”, — сказал я моему пустому дому, и Бог обронил в ответ: “Бесхребетный священник”. Колкий упрек, и я размышлял об этом, пока возился с очагом. Ветошь, кремень, кресало. Пусть огонь разгорится посильнее. Я больше ни о чем не мог думать, только бы усесться у горящего пламени и ощущать его жар. В нетерпении я долбил кресалом по камню. Сперва разожгу огонь, а потом, когда огонь запылает, позавтракаю. Руки у меня дрожали — от страха? жалости? отчаяния? И что дальше? Разжечь огонь, позавтракать. А имея пропитание, будем довольны тем[41].
Вареная говядина. Со свадьбы ее много осталось. Горбушка ржаного хлеба, эту лучше грызть поутру, не в ужин, чтобы хлеб успел перевариться, иначе ляжешь спать, а желудок твердый как камень. “Хлеб грешника” — так мы называем этот хлеб, потому что кто ж его станет есть — только исполняющий епитимью; пшеницу Господь дал нам неспроста. Но и ржаной хлеб у нас не переводится, вот я и жевал горбушку, слушая, как сгущавшийся туман глушит плеск дождя.