Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо пощадить ее самолюбие. Бедная Юля! Чем, в сущности, виновата она, что у нее слишком восприимчиво сердечко и – увы! – недостаточно восприимчива ее хорошенькая головка? Чтобы вознаградить ее за все треволнения, решено, прежде всего, послать ей от «его» имени сочинение. Это облегчение сделать в нашей власти, и она его, бедняжка, вполне заслужила. А дальше видно будет, как-нибудь да выкрутимся.
Только на большой перемене удалось мне окончить все срочные дела в этом направлении и побыть с Любой. Стала ей передавать все Юлины печали и невзгоды, но сверх ожидания, она отнеслась к ним довольно безразлично.
– Что Юля! Ведь это все выдумка, вздор, шутка, а вот у меня!.. Знаешь, ведь с Петром Николаевичем в тот вечер в конце – концов обморок сделался.
– Ну-у? Но почему? Что такое?!
– Видишь ли, я же догадывалась давно, да и ты, верно, тоже, что он… – Люба заминается, – влюблен в меня немножко. С приездом твоего двоюродного брата (вместо обычного «Володи» почему-то говорит Люба) он стал ужасно мрачный, скучный, кислый какой-то. Ты знаешь, ведь он вообще не Бог знает какой живчик, а тут и совсем раскис.
– Но почему же? – сразу не соображаю я и опять заставляю Любу запнуться.
– Да, понимаешь ли, он… ревнует меня к нему. – Любины щеки начинают рдеть.
Право, какая я глупая, не сообразила сразу! Но я по части романов положительно швах. Да, бедный Петр Николаевич! С тех пор, как Володя с Колей появились на нашем горизонте, куда бы мы ни шли, Володя с Любой в паре, Коля со мной, а этот бедненький так себе, неприкаянный болтается. Но мыто с Колей, понятно, целы и невредимы, а там в обморок кувыркаются!
– Так вот, – продолжает Люба, – когда он меня исповедовать стал, я не знала, куда деваться. Бледный, голос дрожит: «Любовь Константиновна, вы меня любите?» – Я молчу. – «Вы молчите! Значит, нет?» – Я все молчу. – «Так нет?» – Нет, нисколько, чувствую я, но мне так жаль его и страшно сказать «нет». – «Не знаю», – отвечаю я. – «Я знаю, чувствую, что нет, – говорит он. – Вы его любите, Владимира Николаевича!» – «Нет, нет, право, нет!» – уверяю я, видя, что он хватается за сердце. А после того я вышла, а ему дурно стало. У него, говорят, сердце не совсем в порядке… Что делать, Муся? Мне так жаль его, но он мне совсем не нравится, тряпка какая-то: добрый, мягкий, но я таких не люблю.
«Я знаю, каких ты любишь», – думаю я про себя, но молчу.
И Люба мучается, и ей, как и Юле, «жаль» его. А мне их всех искренне жаль. Право, как любить, когда не любишь? Какое счастье, что ни одна живая душа не надумалась в меня влюбиться. Люба уверяет, будто Коля Ливинский с меня глаз не сводит и Василий Васильевич ко мне неравнодушен. Ерунда, конечно, Любе просто грезится. Что называется: у кого что болит, тот о том и говорит.
Ну, осталось живо написать для Юли «Митрофанушку» – это на меня возложено, а завтра составить и свое сочинение. Всего два дня осталось, я и так дотянула до последней минутки.
В гимназии переполох. Пришло откуда-то сведение, что к нам собирается государыня. Я страшно рада. По этому поводу особенно занимаются нашими манерами и грацией. На уроках танцев книксуем [115] тройную против прежней порцию: и вправо, и влево, и назад, и поштучно, и оптом. Кроме того, француз, немец и русский словесник велели каждой приготовить по стихотворению – на случай, если государыня войдет в класс и пожелает что-нибудь прослушать. Поют тоже, соловьями заливаются (не я, конечно; бедная государыня, если бы вдруг составился хор из мне подобных!).
Андрей Карлович, придя в класс, распределил каждой из нас что-нибудь для декламации, а затем сказал, что было бы чрезвычайно приятно, если бы кто-нибудь из учениц составил еще и приветственное стихотворение собственного сочинения.
– Напиши, Муся, непременно напиши что-нибудь, – убеждает Люба. – Ты ведь можешь, у тебя так мило выходит! Напишешь?
Мне вдруг ужасно захотелось попробовать; ну как что-нибудь и выйдет? В тот же вечер села и нацарапала, по обыкновению, с маху… Не понимаю, как иные говорят, что, пока стихи или что другое напишут, весь карандаш сгрызут? Я же никогда. Или ни-ни, ни с места, не хочется думать, в голове ни одной мысли, или же сразу – села и, не отрывая пера, намахала. Я и сочинения так пишу, потом ничего не переделываю, только знаки проставлю да поправлю какие-нибудь нелепейшие ошибки. И почему я такая рассеянная? Даже обидно.
На этот раз писание мое хотя оказалось и скорым, но не спорым, – что-то жиденькое, бесцветное. Нет, такую гадость подавать нельзя, один Дмитрий Николаевич засмеет, безмолвно, в душе, конечно, но тем хуже. Но чуть не первым вопросом Любы, как только я пришла, было:
– Ну что, стихи написала?
– Написала гадость и никому не покажу.
– Мне, во всяком случае, покажешь, это уж извини.
– Кажется, что и тебе не покажу.
– Ну, уж это свинство будет! – Люба обиделась и даже покраснела.
– Ну, не злись же, покажу, уж так и быть. Слушай!
Давно всем сердцем мы желали
Тебя увидеть – час настал,
Но словом выскажем едва ли
Ту радость, что нам Бог послал.
Из нас, детей, кто же сумеет
Достойно чествовать тебя?..
Но в час, когда заря алеет,
Кто славит солнышко, любя?
То скромных птичек песнь несется
Веселым гимном к небесам,
Она из сердца прямо льется
Навстречу благостным лучам.
Ты – наше солнышко, наш свет!
Ты пенью нашему внемли
И детский искренний привет,
Царица-мать, от нас прими.
– И ты смеешь это называть гадостью? Сама ты после этого гадость, душа бесчувственная, которая ничего хорошего не понимает. Это прелестно! Понимаешь? Прелестно! Я уверена, что ни Полярская, ни Мохницкая так не написали.
– Разве и они пишут?
– Нуда, принесли сегодня и уже вручили Дмитрию Николаевичу.
– Хорошо, что я не сунулась! Конечно, их вещи в сто раз лучше. У них, верно, талант, так как у одной отец поэт, у другой – сестра, и довольно известные. Оказывается, оно еще предварительно через цензуру Светлова идет. Одного этого для меня достаточно, ни за что срамиться не буду, мерси, что предупредила, – говорю я Любе.
– Глупости городишь! – горячится та. – Во-первых, нет никакой надобности давать Дмитрию Николаевичу, можно прямо Андрею Карловичу. Во-вторых, если на то пошло, то и твоя мама пишет. А в-третьих, твое стихотворение должно попасть к Андрею Карловичу и попадет.
И противная Люба сдержала свое слово. Как только Андрей Карлович явился на немецкую литературу, она – тыц – смотрю, стоит уже.