Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйка, у которой я снимал комнату, собралась продавать квартиру, поэтому в первых числах января я перевез свои вещи, точнее говоря, свои книги, на склад за городом, вымыл пол и отдал ключи, а Линда стала спрашивать по подружкам, не знают ли они места под кабинет, и, ура, Кора была на короткой ноге с каким-то сообществом фрилансеров, они занимали верхний этаж в похожем на дворец здании, венчавшем собой небольшую гору сбоку от Слюссена, всего в нескольких сотнях метров от моей прежней квартиры; здесь мне выделили комнату, и я ходил туда днем работать. Я опять начал с начала, добавил последние сто страниц к файлу с зачинами романов и завел новый. В этот раз я взялся за маленькую зарисовку на ангельскую тему. Я купил дешевый тематический альбом по искусству, там был ангел на ангеле, и одна картина привлекла мое внимание, на ней три ангела в одеждах шестнадцатого века шли куда-то на фоне итальянского пейзажа. Я стал писать о соглядатае: мальчишка пас овец, одна отбилась, он пошел ее искать, увидел сквозь деревья ангелов и стал подсматривать. Это было редкое зрелище, но не то чтобы невиданное, ангелы обитали на опушках лесов и в целом по краю обжитого людьми пространства, и так было сколько люди себя помнили. Дальше я не продвинулся. А сюжет?
Ко мне он отношения не имел, никаких пересечений с моей жизнью, осознанных или неосознанных, не было, соответственно, я мог поставить себя на любое место и плясать оттуда. С таким же успехом я мог бы писать о Фантоме и Пещере Черепа.
Как нащупать сюжет?
Один бессмысленный рабочий день сменял другой. Но у меня был только один вариант — продолжать писать, — что мне еще оставалось? Народ, с которым я работал под одной крышей, был вполне милый, но настолько проникнутый леворадикальными добродетелями, что у меня буквально челюсть отвалилась, когда я обнаружил — после того как в мимолетной беседе, завязавшейся у кофемашины в ожидании, когда сварится кофе, мне корректно попеняли на недопустимость употребления слова «негр», после чего я обнаружил, что человек, который убирает им кабинеты, моет им кухню и драет унитаз, он чернокожий. Они исповедовали солидарность и равноправие и виртуозно жонглировали словами, которые как сеткой прикрывали действительность, продолжавшую под сеткой жить своей несправедливой, полной дискриминации жизнью. В помещение дважды вламывались злоумышленники. Один раз я пришел, а там полиция всех опрашивает, потому что украли компьютеры и фототехнику. Поскольку наружная дверь была цела, а взломана только наша, полиция предположила, что у вора был ключ от подъезда. После их ухода мы сидели и обсуждали случившееся. Я сказал, что это не очень сложная загадка. Под нами анонимные наркоманы. Наверняка один из них сумел сделать копию ключа. Все посмотрели на меня. Ты не имеешь права так говорить, сказал один. Я непонимающе воззрился на него. У тебя предубеждения, сказал он. Мы не знаем, кто украл. Это может быть кто угодно. То, что они наркоманы с трудной судьбой, еще не означает, что они нас ограбили. Мы должны дать им шанс! Я кивнул и ответил, что он прав, мы ничего не знаем наверняка. Но в глубине души я был возмущен. Видел я этих ребят, когда они толклись на лестнице до и после встреч, это такая братия, которая ради денег пойдет на что угодно, и это вовсе не предубеждение, а голимая очевидность. Здравствуй, та Швеция, о которой говорил Гейр. Я сразу подумал, что мне его не хватает, он бы оценил мой рассказ. Но Гейр улетел в Багдад.
В то время еще не иссяк поток гостей из Норвегии, один за другим они объявлялись в Стокгольме, я водил их по городу, знакомил с Линдой, мы шли куда-нибудь пообедать, потом гуляли дальше, напивались. В конце зимы на выходные должен был приехать Туре Эрик, перемещался он на древнем Citroën DS, на котором когда-то пересек Сахару, чтобы, как он сам сказал, никогда больше в Норвегию не возвращаться. Но вернулся и написал роман, значивший для меня очень много, Zalep, он пленил меня строем мысли, радикальным и в корне отличным от принятого в норвежских романах, плюс бескомпромиссность и неповторимый язык, его собственный. Поражало, в какой мере этот язык был частью личности автора или по крайней мере ей соответствовал, — это я обнаружил не в первое знакомство с Туре Эриком, чрезвычайно поверхностное, на вечере в Доме художника, но во вторую, третью, четвертую встречи, а уж тем более когда мы несколько недель прожили бок о бок в двух домиках опустевшего на зиму кемпинга в Телемарке, где совсем рядом шумела река, а над головой стоял усыпанный звездами свод ночного неба. Туре Эрик оказался здоровым мужиком с большими ручищами и бугристым лицом с живыми глазами, всегда честно говорившими о его настроении. Поскольку я восхищался его романами, говорить с ним мне было трудно, что ни скажи, все выглядело глупостью и не дотягивало до его высот, но там, в Телемарке, поскольку мы вместе завтракали, вместе брели два километра до школы, вместе преподавали, вместе обедали и вместе пили по вечерам кофе или пиво, выбора у нас не было. Надо было разговаривать. Он рассказывал, что предыдущая станция перед Бё называется Юксебё, то бишь Якобы-Бё, и долго, с чувством смеялся над этим. А я отвечал, что на мне кожан, как хочешь, так и понимай: хоть куртка, хоть летучая мышь — и он хохотал еще громче, и так оно и шло, не сложнее. Его быстрый ум работал на высоких оборотах, все вызывало его интерес и состраивалось внутри его с чем-то, чтобы докручиваться дальше, вот это было для него самым главным — мысль должна идти вперед, развиваться; он жаждал экстремальности, и в результате мир вокруг него сверкал другим светом, туре-эрик-люнновским светом, сиявшим все же не только ему одному, поскольку идиосинкратическая составляющая тоже состраивалась с чем-то у него в голове, с традицией, с прочитанными книгами.
Мало кто реагирует на мир с такой силой.
Ко мне он относился с вниманием, и я чувствовал себя немножко его младшим братом, человеком, которым он занимается, вводит в круг тем и понятий, с любопытством посматривая, что нового я усвоил из ентова всево, как он произносил. Как-то вечером он спросил, не хочу ли я почитать, что он написал, я сказал — хочу, конечно, он протянул мне два листка, я стал читать; потрясающее вступление: апокалипсис — взрыв динамита в живущей по старинке деревне, ребенок убегает из школы в лес; не текст, а чистая магия, но, когда я случайно взглянул вместо текста на него, оказалось, он сидит, зарывшись лицом в свои большущие ладони, как ребенок, которому стыдно.
— Черт, неловко-то как, — сказал он, — банальщина.
Что?
Он с ума сошел?
И вот это существо во всей своей многогранности, человек упертый, насколько и щедрый, впечатлительный, насколько и несгибаемый, ехал навестить нас с Линдой в Стокгольме.
За два дня до его приезда мы пошли на день рождения. Микаэле исполнялось тридцать. Она жила в однокомнатной квартире на Сёдере, недалеко от Лонгхольмена, народу было как сельдей в бочке, мы притулились в углу и беседовали с женщиной, которая работала в какой-то миротворческой организации, и ее мужем, инженером-айтишником в телефонной корпорации, оба вполне милые. Я выпил пару пива, но хотелось поднять градус, нашлась бутылка аквавита, и я приступил к ней. Меня неуклонно развозило, за полночь народ потянулся домой, но мы еще остались, а я уже был до того хорош, что стал катать шарики из салфетки и пулять ими в головы стоявших вокруг. К этому времени оставались уже только самые друзья, ближайший круг Линды, поэтому я расслабился и, когда не кидался бумажными катышками, болтал обо всем подряд и много смеялся. Я постарался сказать каждому что-нибудь приятное, не очень преуспел, но намерения мои все поняли. В конце Линда потащила меня прочь, я спорил: зачем, куда, мы так хорошо сидим, но она потянула меня в коридор, я набросил пальто, и вот мы внезапно уже идем по улице, оставив дом Микаэлы далеко позади. Линда страшно на меня злилась, я ничего не понимал. Что стряслось-то? Я напился как свинья. А больше пьяных не было, как я мог бы заметить. Надрался один я. Все остальные двадцать пять гостей были трезвы как стеклышко. Такие у них в Швеции порядки, вечеринка считается удавшейся, если все уходят в том же состоянии, в каком пришли. А я привык, что народ наклюкивается до положения риз. Это ж день рождения, тридцатник, разве нет? Нет, я ее опозорил, ей впервые в жизни было до такой степени неловко, это ее самые близкие друзья, а я, ее муж, о неимоверных достоинствах которого она всем успела рассказать, несу какую-то ахинею, кидаюсь обрывками салфетки в людей и оскорбляю их, полностью потеряв над собой контроль.