Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-да, езжай, — сказала она.
— Хорошо, — ответил я.
Позже, когда мы легли спать, она извинилась, что ей не хватает великодушия. Ничего страшного, ответил я, пустяки.
— С тех пор как мы вместе, так надолго мы еще не расставались, — сказала она.
— Да, — кивнул я. — Может, и пора.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы не сможем не расцепляться до конца жизни.
— Мне казалось, мы хорошо живем, — ответила она.
— Очень хорошо, конечно, — сказал я. — Но ты же понимаешь, о чем я говорю.
— Конечно, понимаю, — сказала она, — но не уверена, что готова с тобой согласиться.
Из Лондона я звонил ей дважды в день, потратил чуть не все деньги ей на подарок, у нее через несколько недель был день рождения, тридцать лет, но одновременно я впервые осознал, поскольку впервые увидел свою стокгольмскую жизнь со стороны, что по возвращении домой пора брать себя в руки и садиться работать, потому что, пока я упивался счастьем, растрачивая и деньги, и себя направо и налево, не только лето просвистело, но и сентябрь уже кончается, а воз и ныне там. Первый мой роман вышел четыре года назад, а второго нет как нет и не предвидится нигде, кроме как на в общей сложности восьмистах страницах «начал» не написанных за это время книг.
Дебютный роман я писал по ночам, вставал в восьмом часу вечера и работал до утра, и, видимо, этой свободы, этого ее простора, мне теперь и не хватало, чтобы взойти на нечто новое. Я уже подступился было к нему в последние недели в Бергене и в первые стокгольмские — та история, как отец отправляется ночью ловить крабов вместе с двумя сыновьями и один из них, безусловно списанный с меня, находит мертвую чайку, и когда я показал ее папе, он сказал, что чайки когда-то были ангелами, и мы поплыли домой, а на палубе стояло ведро с живыми, копошащимися крабами. Гейр Гюлликсен сказал: «Это готовое начало», и он был прав, но я не видел, куда оно ведет дальше, и бился с этим последние месяцы. Написал о женщине в роддоме в сороковые годы; рожденный ею ребенок — это отец нашего Хенрика Ванкеля, а жилье, куда она возвращается с новорожденным сыном, — та самая развалюха, заваленная бутылками, которую Ванкели снесли, чтобы построить новый дом. Но все равно отдавало фальшью, ненастоящим — меня повело не в ту степь. Тогда я решил развить другую линию: тот же дом, два брата ночью, у них умер отец, и один лежит и рассматривает другого, а тот спит. Но и тут мне слышалась фальшь, и отчаяние мое росло: неужели я никогда не напишу вторую книгу?
В первый понедельник после возвращения из Лондона я сказал Линде, что мы не сможем встретиться вечером, потому что я собираюсь всю ночь работать. Не проблема, хорошо, конечно. Часов в девять она прислала мне эсэмэску, я ответил, она прислала новую, они с Корой тут неподалеку, пьют пиво, я ответил, что люблю ее, и пожелал им хорошо провести время, потом еще пара сообщений туда-сюда и тишина, я решил, что она пошла к себе, спать. Но я ошибся, около полуночи она постучала в дверь.
— Ты? Я же сказал, что буду писать.
— Ну, твои эсэмэски были очень нежные, в них было столько любви, и я решила, что ты хочешь, чтобы я пришла.
— Но я работаю, — сказал я. — Правда.
— Это я понимаю, — ответила она; куртку и туфли она уже сняла. — Я же могу просто лечь спать? А ты работай.
— Ты же знаешь, я так не могу. Мне не пишется, даже если кот рядом.
— Меня ты пока не проверял. Вдруг я хорошо влияю на твою работу?
Я страшно разозлился, но не смог сказать нет. У меня не было права так сказать, потому что это равносильно заявлению, что жалкая рукопись, с которой я так маюсь, важнее Линды. Пусть в ту секунду мне казалось именно так, но сказать вслух я не мог.
— Окей, — ответил я Линде.
Мы попили чай, покурили у открытого окна, она разделась и легла. Комната была маленькая, стол отстоял от кровати максимум на метр, о концентрации внимания, когда она лежит тут рядом, можно было и не мечтать, а то, что она заявилась ко мне, зная, что я этого не хочу, меня прямо душило. Но и ложиться я тоже не хотел, чтобы не отдавать ей победу, поэтому через полчаса я встал и сказал ей, что пойду пройдусь; это был демарш, способ выразить протест, я бродил по затуманенным улицам Сёдера, съел сосиску на заправке, сел в парке недалеко от дома и выкурил одну за одной пять сигарет, глядя на светящийся огнями город внизу и думая, что за фигня такая, какого хрена? Как я очутился на этой гребаной скамейке?
Следующую ночь я писал до утра, весь день отсыпался, сходил к Линде на пару часов, вернулся, всю ночь писал, утром лег спать и проснулся от звонка Линды, она хотела поговорить. Мы пошли прогуляться.
— Ты больше не хочешь жить со мной? — спросила она.
— Хочу, — сказал я.
— Но мы не живем больше вместе. И я тебя не вижу вообще.
— Мне надо работать. Ты же это понимаешь.
— Нет, я не понимаю, почему ты должен работать по ночам. Я тебя люблю и поэтому хочу быть с тобой.
— Мне надо работать, — повторил я.
— Окей. Если ты продолжишь в том же духе, мы расстаемся.
— Ты шутишь?
Она посмотрела на меня:
— Какие на фиг шутки. Хочешь проверить?
— Ты не можешь так мной командовать.
— Я тобой не командую. Просто обозначаю разумное условие. Мы пара, и я не хочу быть все время одна.
— Все время?
— Да. Я уйду от тебя, если ты не изменишь свой распорядок дня.
Я вздохнул:
— Ну, что делать, изменю. Он не догма.
— Хорошо, — сказала она.
На следующей день я по телефону пересказал разговор Гейру, и он пошел бухтеть. Ты чего, охренел? Ты, мать твою, писатель!! И никто не имеет права указывать тебе, как жить. Не имеет, ответил я, но вопрос стоит не совсем так, это моя плата. За что, спросил Гейр. За наши отношения. Нет, этого я не понимаю, сказал он. Как раз здесь ты должен упереться. Иди на компромисс во всем, кроме этого. Но я мягкий, сам знаешь. Длинный и мягкий, сказал он и заржал. Тебе решать, твоя жизнь.
Прошел сентябрь, листья пожелтели, потом покраснели, потом опали. Синева неба стала глубже, солнце стояло ниже, воздух был холодный и прозрачный. В середине октября Линда собрала всех своих друзей в итальянском ресторане в Сёдере по случаю своего тридцатилетия. В ней было столько света! Она лучилась им, а я сиял: она моя. Гордость и благодарность, вот что я чувствовал. Потом мы шли домой; город, переливающийся огнями, она в белой куртке, подаренной мной утром, и радость от всего этого — идти с ней вдвоем, рука в руке, по красивому, чужому пока для меня городу — волна за волной накатывала на меня. Нас по-прежнему переполняло желание и страсть, но в нашей жизни произошел переворот, не мимолетный, под порывом налетевшего ветра, но фундаментальный. Мы решили завести ребенка. Мы не ждали от жизни ничего, кроме счастья. Во всяком случае, я. В вопросах, которые не связаны с философией, литературой, политикой или искусством, но касаются только самой жизни, как она устроена и проживается мной, я никогда не полагаюсь на рассудок, а слушаюсь чувств, они определяют мои поступки. И Линда устроена так же, даже в большей степени.