Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Павел отпевал друга. Сколько образов и событий вновь клубилось тогда в памяти! Целая жизнь на двоих: Тифлисская гимназия, общая комната в университетском общежитии, Религиозно-философское общество, семейные радости, философские споры. Как многолик был этот старый друг, каким неохватным теперь казался его образ, какой потаённой, неизъяснимой — его суть. И вдруг вспомнился давний сон, где Эрн держал в руке собственное сердце, пронзённое солнечным лучом. Вот он — цельный образ: человек, у которого было «солнце-сердце».
Этот образ лёг в основу статьи Флоренского «Памяти Владимира Францевича Эрна», прозвучавшей на заседании общества памяти Соловьёва. Главной книгой своей жизни Эрн считал работу о Платоне, которого он прозрел как солнцеведа, победителя тьмы. Незадолго до смерти Эрн приехал в Посад к Флоренскому, чтобы обсудить первую часть этой так и не завершённой работы. Говоря об античном философе, Эрн писал и о себе, он тоже был солнцеведом. Флоренский предупреждал его тогда: «Нельзя жить с сердцем, пронзённым одною только солнечностию. Творческий мрак пещерных потрясений тоже необходим, иначе нарушается мистическое равновесие и наступает солнечная смерть».
Но Эрн оставался непреклонен. Он рвался к солнцу, подобно Икару, — и воск человеческого естества растаял. Разве может стать причиной смерти воспаление почек, когда коснулся самого солнца, растопил в себе всё земное?! Владимир Эрн, «противоположность скороспелым гениям», раскрывал свой талант постепенно, всю жизнь набирал высоту — и умер в высшей точке полёта. Казалось, Владимир только-только овладел миром — и этот мир уже надо было покидать.
Эрн — последний из Владимиров, наиболее близких Флоренскому. Отец Павел не застал в живых Владимира Соловьёва и архимандрита Серапиона (Машкина) — в миру тоже Владимира, но проникся их идеями. Похоронил Владимира Кожевникова и отцовского брата — дядю Володю. По каждому из них тосковал, память о каждом берёг. Но Эрн среди них был самым дорогим. Бюст друга отец Павел будет хранить в своём кабинете среди особо значимых вещей.
«Невозможно видеть такую красоту и не умереть», — сказал Эрн, ещё в юности посмотревший на солнце с вершины Кавказских гор. И Бог уберёг солнцеведа от мрака, уберёг его свет от сгущающейся тьмы.
20 февраля 1918 года в дом Флоренского пришла ещё одна телеграмма: «Преосвященный Антоний сегодня тихо скончался».
Жизнь и тихое успение владыки Антония (Флоренсова) были назиданием грохотавшему времени. Пока кипучие реформаторы стремились преобразовать страну, создать новый уклад, владыка продолжал реформировать главное — человеческую душу, спасать утопающих и обращать их к Господу. По всей стране в помянниках об усопших теперь звучало имя старца. А первым поминающим был патриарх Тихон, всегда высоко ценивший епископа Антония и после кончины праведника вселившийся в Донском монастыре именно в его намоленную келью.
«Христианская свобода и любовь — одно и то же. Свобода — в любви, и любовь — в свободе. А основа всего — страх Божий», — говорил старец Антоний, наблюдая начало времён, когда утрачивается страх Божий, а значит, уходят и истинная любовь, и подлинная свобода. «Молись Богу, люби людей и делай добро им», — учил владыка и молодых, и стариков, и простецов, и академиков. Тому же учил он и возлюбленного духовного сына.
Четырнадцать лет старец был духовником Флоренского. После кончины епископа отец Павел имел духовное руководство, но духовного отца у него больше никогда не было. Хотя нет, конечно, был: владыка Антоний никуда не делся, а только стал ближе. Не однажды видел Флоренский, как тот, преображённый, в золотом саккосе служил вместе с ним в алтаре. Снился он и трехлетнему Кире Флоренскому: «Влетел в окно. У него были крылья. Сказал, что поселился у нас и что каждую ночь будет прилетать кадить в нашем доме». Детская душа так же чутко, как и душа самого Флоренского, ощущала постоянное присутствие владыки, его любовь, его небесное заступничество. Вся семья, по завету отца Павла, молилась и продолжает молиться епископу Антонию (Флоренсову).
Владыка застал Октябрь, но, как и Эрна, Бог упас его от испытаний Гражданской войны и церковных гонений. А может быть, призвал их обоих в своё воинство, которое в неотмирной брани должно было одолеть зло, чтобы на земле воссияло Солнце Правды.
Неполированный гений
Но был среди ближних Флоренского совершенно особый человек, тот, кто застал лихую годину на полном ходу, но увидел её, как морок, как «сон разума, рождающий чудовищ», как «Апокалипсис нашего времени» и собственную агонию, собственные предсмертные метания: «Люблю и люблю только один русский народ, исключительно русский народ… У меня есть ужасная жалость к этому несчастному народу, к этому уродцу народу… Он не знает, до чего он презренен и жалок со своими „парламентами“ и „социализмами“, до чего он есть просто последний вор и последний нищий… Но Господь с нами всё-таки, Господь с Россией всё-таки, т. е. даже с революционной и, следовательно, окаянной».
1917 год окончательно надорвал Василия Васильевича Розанова, выбил из-под него последние жизненные опоры. Февраль и Октябрь ворвались в его естество, словно блуждающие пули. А быть может, напротив, это он своими мыслями и образами пробил брешь в русской жизни для смуты. Всмотрелся в кратер спящего вулкана истории и пробудил своим жреческим взором извержение. Флоренский всегда чувствовал в Розанове подобную эсхатологическую силу, и в ней была его особая притягательность.
Их дружба не линейна, не хронологична. В ней Флоренский прожил целую жизнь: ещё студентом Московского университета отправил маститому литератору восторженное письмо, а хоронил его уже отцом семейства, опытным пастырем. Порой кажется, что Розанов был в жизни отца Павла всегда, что они (оба костромичи: один по роду, другой по рождению) пересеклись в каком-то далёком предке и через это родство ещё до знакомства метафизически ведали друг о друге. Кажется, что Розанов и после своей смерти не покинул Флоренского: любое жизненное обстоятельство, любая мысль так или иначе отсылали к Розанову, напоминали о нём.
Может быть, эта мистическая дружба началась не с первого письма и не с первой встречи, а с розановской смерти, с розановского отпевания и, вопреки привычному ходу времени, потянулась вспять из 1919 года к началу века. Может быть, эту дружбу именно как духовное родство укрепил апоплексический удар, настигший Розанова. Апоплексический удар стал для него апокалипсическим.
Вот уже несколько месяцев полуобездвиженный, лишившийся внятной речи Розанов лежит в притихшем, непротопленном сергиево-посадском доме. Жена и дочки, ухаживая за больным, извелись и истощились не меньше его самого. Он с трудом принимает людей, но Флоренский для него — всегда ободрение, утешение.
— Холодно, отец Павел, холодно…
— Я Вас шубой накрою, Василий Васильевич.
— Да не от того… Любви в мире не хватает…заботы друг о друге мало…
Еле говорит, с усилием