Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Максимилиан все реже встречался с Верой и Адвокатом, их жизнь теперь, когда-то проходившая прямо у него перед глазами, отдалялась от него. Он все еще пытался ухватить, поймать нечто ускользающее безвозвратно, торопился, думая, что прошлое не потеряно, что можно вернуть то, что на самом деле вернуть уже никогда не получится. Поначалу он раздражался за это на своих хозяев, затем он начал ненавидеть их шофера, другого шофера, чужого, незнакомого ему Максимилиана, но потом вдруг сообразил, что и тот, неведомый Максимилиан, вероятно, как и он сам, сидит часами дома и страдает от невозможности увидеть Веру и поездить с ней по городу. И тогда он проникся неизъяснимым сочувствием к своему двойнику.
Другую работу Максимилиану было и страшно, и противно искать (его не оставляло воспоминание об обледенелом дворе, о заваленном мусором подъезде и о Филине, сонно сидящем в светлом кабинете, – новый поход туда Максимилиан считал самым тяжким для себя испытанием), и не нужно, поскольку жалованье ему платили исправно, как и было оговорено в самом начале – через банк.
Хотя его вынужденное безделье было ему неприятно, он слишком явственно теперь ощущал бессмысленность и пустоту существования. Сперва было увлекшись чтением, он быстро потерял к книгам всяческий интерес. Да, они на время наполнили его жизнь яркими сюжетами и тропическим благоуханием перипетий, однако каким мучительным для Максимилиана был этот разлад придуманного писателем с реальностью, сколь болезненным оказалось для него закрыть книгу и, медленно высвобождаясь из тающих пут вымысла, брести на кухню, чтобы приготовить себе ужин, и каждое новое действие – открыть холодильник, разбить ножом яйцо над шипящей сковородкой, поставить на стол тарелку – все более погружало бедного Максимилиана в серую безысходность. Его уже ничто не радовало – ни теплое дыхание форточки, ни легкая какофония поющих из окон приемников, ни даже те стремительные поездки по городу в те редкие вечера, когда о нем вспоминали.
В последний раз, когда его пригласили, Максимилиану пришлось везти Веру и Адвоката за город, в небольшой дачный домик, стоявший на высоком берегу реки. Подъезжая к нему, Максимилиан все размышлял о том, что дорога слишком близко проложена к обрыву и что наверняка в дождливую осеннюю ночь здесь почти невозможно маневрировать. Но, зная опасность подобных предположений, он тут же отбросил эти мысли, тем более что его вдруг привлек и страшно заинтриговал шепот хозяев, накатывавшийся на него сзади какими-то неопрятными, сердитыми комками: они ссорились, и ему тем более было любопытно, что до сих пор они этого никогда не делали, их разлад был ему приятен. Он подумал, что и красный глинистый обрыв, и металлически пасмурное поблескивание воды внизу, и грубое перешептывание Веры и Адвоката слились, связались воедино, и этот новый, крепкий узел обстоятельств может быть лишь грозным предзнаменованием, непременно скоро что-то случится, возможно, напрямую никак не связанное ни с рекой, ни с ссорой, ни даже с самим Максимилианом. Он испугался этого своего предчувствия – острого и возбуждающего, скорее похожего на вдохновение – и, испугавшись, внезапно решил, что, не гони сейчас он эти свои мысли, не бойся он их, он мог бы поклясться, что в последний раз везет своих хозяев, в последний раз видит в зеркальце рыжеватые вспархивания тонкой ткани и повинуется сухим указаниям Адвоката.
Вернувшись в город, Максимилиан снова оказался бессмысленно запертым в своей собственной квартире, потеряв всякую надежду на то, чтобы в ближайшее время или вообще когда-либо увидеть Веру. Обрадовавшись поначалу, что именно его, а не другого Максимилиана попросили отвезти их на дачу, словно ему больше доверяли, словно не боялись показать ему некий тайный уголок своей жизни, он опять стал тосковать и отдался мрачной ревности и безделью.
Забросив книжки, он каждое утро вяло включал телевизор и весь день лежал, глядя на экран; фильмы, как, впрочем, и последние новости, ненадолго увлекали его, однако потом, уже ночью, в темноте, он понимал, что ничего не может вспомнить из увиденного и что иллюзия наполненности, которую он ощущал весь день, растворилась, лопнула, оставив в нем самом пустоту, воронку – еще большую, нежели во все предыдущие недели. Но, несмотря на это ужасное, высасывавшее из него все силы чувство, на следующее утро он снова включал телевизор и смотрел все подряд: и политические программы, и концерты провинциальных хоров, исполняющих мрачные религиозные песнопения, и кинокартины, где из-за беспорядочных, ничего не значащих разговоров к самому концу выплывал треугольник отношений, так тщательно скрываемый режиссером и самими персонажами, что он разросся до неимоверных размеров, угрожающих жизни не только трех бедняг, но и всей цивилизации в целом. В самый напряженный момент, как правило, на экране вдруг начинал сыпаться фундук, пока откуда-то сбоку на него не нахлынула волна голубоватого молока, и тогда Максимилиан, не выносивший рекламу, быстро нажимал какую-нибудь кнопку, чтобы скрыться от этого изобилия в спасительной скуке другого канала.
И вот однажды, виртуозно избежав пугающего дождя из орехов, он попал на последние известия, где мелькнуло нечто странное, с мутной судорожностью любительской съемки – знакомое плечо, по которому знакомо расплывалась кровавая клякса, похожая на темный блестящий цветок, Максимилиан не успел что-либо понять, поскольку сразу же после этого на экране возникли чьи-то кроссовки, белые носки, а затем мускулистые бегуны помчались по зеленому бархату, перелетая через полосатые барьеры. Едва дождавшись следующего часа, Максимилиан переключил на новости, простреленного плеча уже не показывали, но сообщили, что сегодня утром у входа в суд был убит Адвокат.
Погода стояла пасмурная, и Максимилиан молил Бога о том, чтобы не начался дождь, иначе ему трудно будет подъехать