Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нашел избу нашу. Вошел. Внутри голо, вещей никаких не осталось. И мать лежит – на столе, ровно посередине комнаты. Боялся, ругаться на меня начнет, что ее ослушался, – примостился рядом тихонечко, она и не заметила.
Лежали мы с ней долго. Я проголодался и ел муравьев: они бегали из-под половиц – по столу, по материным рукам и груди, по лицу. Муравьи вкуснее паучьих ниток.
К вечеру замерз. Прижимался к материнским ногам, но – не греют. Задумал укрыть ее тулупом – вспомнил, что еще весной выменяли на него полведра картошки. Залез к матери под юбку, обнял ее колени – твердые и холодные, что камень. Прикрыл глаза, чтобы не мерзли.
От родительского тела такая стынь шла, словно из-под пола, аж ознобом дерет. Вспомнил я тогда, как печь наша шершавая раскаляется, если в нее дров подкинуть, – шорхает искрами внутри, гудит трубой, – и от этого скоро легче стало, и прошел озноб, и даже шея вспотела с тепла. Пот с загривка моего на материны колени – кап! кап!
А юбка-то материна – будто не из ткани пошита, а из инея, просто ледяная на ощупь. И шаровары ледяные, и обмотки на ступнях. Понял я тогда: это иней в ее волосах по телу расползается, схватывает все вокруг и льдом оборачивает. И меня вот-вот обернет. Ну уж нет! Не я ли тифозную горячку поборол? Не я ли в этой избе две недели огонь по жилам гонял? Тогда где же ты, жар прежаркий, мною побежденный? Да здесь я! Дохнул, полыхнул – и в комнате вместо белого морозного пара уже марево дрожит, по стеклам слезами течет. И потряхивает меня уже не от холода – от злой горячки.
А из щелей половых уже заползает в избу зима – хоть по времени ей быть еще не положено. Муравьев посдувало в углы, как черную крупу. А белая-то крупа из-под половиц фонтанами бьет, запорашивает комнату. Сугробы у стен растут. Вьюжные вихри ножки стола окутали, взбираются по ним выше, выше, сейчас до нас с матерью доберутся. Да только куда зиме до знойного волжского лета! Вспомнил я про трещины на иссохших полях – и тотчас пекло с потолка ударило, как сковородкой раскаленной в снег. Шипят буранные барханы, плавятся. Вьюгу к полу прибило, обернуло мелкой моросью. Булькают, исчезая, сугробы – кипят, как верблюжья шурпа…
Такая была вторая моя битва: холодного с горячим. Я той ночью мерз и потел, опять мерз и опять потел – без счета. Устал так, что еле жив. Понял: битвы эти хоть и опасные, а только они и могут защитить. Раз уж людей вокруг не осталось. И стал воевать каждую ночь. Жить-то хочется.
Я людей еще долго искал. Утром убегал от матери – тихонько, чтобы не проснулась и не забранилась. Бродил по деревне и вокруг – днями. Мертвых находил – вдоль дороги, а еще на кладбище, в общих могилах, незакопанными: лежат себе бревнышками, руки-ноги раскорячили… Живых – нет. Вечером все спрашивал у матери: куда подевались? Она молчаливая стала, не отвечала. А однажды и сама сгинула. И остался в голой избе стоять пустой стол.
Все – сгинули.
А я – не сгину.
Подумал я, подумал – и ушел из той деревни, где все пропадает.
И теперь хожу по земле один. Шагаю, пинаю, топочу. Иногда бегаю, тоже один. Бывает, плаваю – если река. Ползаю еще и на деревья карабкаюсь, к орехам и яблокам. Все умею. Я умелый. Смотрю, щурюсь, выглядываю. Хватаю, срываю, цапаю – я ловкий. Трогаю языком, сосу. Кричу и свищу, рыгаю. Вдыхаю и выдыхаю. Один.
Грызу всё: щучьи головы, желуди, борщевку. Дикий бурак, пустые ласточкины гнезда. Улиток с ракушками, раков живьем. Зубы есть потому что. Яичную скорлупу, копыта и шишки. Зубы крепкие потому что. Грызу ногти и закапываю их в землю. Грызу кожу вокруг ногтей и глотаю. Вшей – не глотаю: невкусные. Кровь со ссадин тоже не глотаю – зализываю. Еще лижу смолу с елей и сосен, росу сладкую с клевера. Речные камни, если красивые, – красоту люблю. Палки из муравейника сосу и муравьиных королев.
Чую болезнь – издалека. Не когда ветер запахи приносит, а много раньше. Как чую – бегу прочь. От деревни холерной бегу прочь. От конского сапа бегу прочь. От чахотки бегу прочь, от огнёвой болезни, от ледяной скорби. От тифа не бегу, он меня не берет.
Жую жабрей, если царапает в горле. Жую черемшу, если царапает десны. Ничего не жую, если болит нутро, – жду пару дней, и оно само себя лечит.
Умею съесть дохлую ворону. Умею – гнилую рыбу. Умею – змею, шершня, пчелиные соты. Мездру, мох, волосы тоже, ящеричный хвост. Кости, свежее сено, сухую солому. Всё умею. Умелый.
Умею ночевать в снегу, обложившись хвоей. И на дереве, привязав себя к стволу. Зарывшись в песок – умею. Забившись в скалу – умею.
Я умею быть. Я не сгину.
Внутри меня живет война. Она идет каждую ночь. Всё, что вижу, слышу, вдыхаю и глотаю, воюет с тем, что вижу, слышу, вдыхаю и глотаю. Воспоминания – с воспоминаниями. Мысли – с мыслями. Рыжее и мохнатое – с железным. Холодное – с горячим. Быстрое – с медленным. Мелкое – с крупным. Острое и твердое – с мягким и пышным. Запах цветов – с запахом гнили.
День дарит мне пищу, ночь – войну. Пища – скудная. Война – богатая. Пища питает, война защищает.
Война сильнее всего на свете. И суровее всего. И мудрее – потому что в ней я всегда остаюсь живым. А без нее бы умер давно – от страха в безлюдной деревне или от холода у материнских ног.
Все, что я делаю, – для нее. Собираю запахи и вкусы, цвета, картины, движения и мелькания, шумы – чтобы было чем ночью войну кормить. В небо закатное пялюсь, горение красок и плавление облаков запоминаю – для нее. Листья прелые нюхаю, и слушаю, как они чавкают, и тыкаю пальцем в гнилую мякоть – для нее. Трещание веток под ногами – запоминаю. Тяжесть ила в ладони – запоминаю. Дрожание солнца на паутине – запоминаю. Шуршание осоки по ветру – запоминаю. Падаль ослиную дербаню – запоминаю. И как распускается бадма на болоте. И как умирает гадюка. И как ноги в метель чуть не отморозились, сначала онемели, а затем иглами изнутри изошли и отогрелись. Все – в память. Все – впрок.
Чтобы ночью достать: журчание ручья – против ора голодной сестры. Колыхание рогоза – против частокола рук и ног из незакопанной общей могилы. Цветение степи – против пустоты одинокого стола посреди комнаты. Пасущегося оленя – против замурованной в стену говяжьей четвертины. Стремительность ласточек – против лежачих, кто ползает по улицам не быстрее улитки. Пышность беличьей шерсти – против голого, в пупырышках ужаса сестринского тела на дороге.
И жив остаюсь – побеждаю.
Война забирает все силы, сосет меня до последнего. Еле ползаю потом. Но – жив остаюсь. И только иногда хватает за глотку тоска. И хочется выть: лю-у-у-уди мои, лю-у-у-у-уди! Где же вы? Я зде-е-е-есь. Устал оди-и-и-ин. Устал воевать, изнемо-о-о-ог… У тоски той – ни вкуса, ни цвета и ни запаха. И вспомнить против нее – нечего.
* * *
Я задумал убить тоску паровозом: лечь между рельсов и подождать, пока диковинная машина проедет поверху. Так делали мальчишки, я видел где-то давно – орали после как ошпаренные и хохотали без продыху. Вдруг и мне поможет?
Устроился на деревянных поперечинах между путями, жду. Облака лохматые по небу тащатся – жду. Моросью сбрызнуло, ветром подсушило – жду. Стрижи сначала высоко строчили, затем чуть не перед самым лицом у меня, а после дождика опять к облакам поднялись. Я жду, терплю.