Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свинья ты, говорит он мне, и свинья везучая.
Послушай, говорю я раздраженно, этой малышке не терпится взглянуть на твое говно, а Герберт говорит, что это нормально.
Какое-то время он смотрит на меня слезящимися бычьими глазами; должно быть, в голове у него, как в турке для кофе, медленно и пока незаметно закипает. Из-за его плеча Клара, улыбаясь, выставляет мне большой палец.
Ну ладно, говорит он, десять минут — и выматывайтесь отсюда к едрене фене.
Дольше здесь все равно никто бы не выдержал. Втроем мы опускаемся на корточки возле распахнутых половин Железной Девы.
Это форма для литья, говорит он, от ста семидесяти двух до ста восьмидесяти.
Я провожу кончиками пальцев по гладкой поверхности.
Внутренняя стенка формы такая гладкая, что на ощупь металл кажется чуть ли не мягким. Я вовремя успеваю отдернуть руку: крышка захлопывается, гул глухого удара экранирует от стен. Художник смотрит на меня с ухмылкой. У него явно не все дома.
Формы для литья и сами предметы искусства, говорит он. Когда я прославлюсь, каждая будет стоить кучу денег. А делает их мой земляк, кузнец по драгоценным металлам.
А потом, спрашивает Клара.
Модель надо уложить сюда, поясняет он. Вот порты, через которые я заливаю. И сам размешиваю.
Значит, спрашивает Клара, вы заливаете человеческое тело разогретой до жидкого состояния пластмассой?
Нет, говорит, не пластмассой, а чем-то вроде плексигласа. И это только на второй стадии.
Он препровождает нас к задней стене. На верстаке лежит в раскрытом виде набор инструментов, каждый из которых словно бы позаимствован из кабинета дантиста. Угол комнаты возле верстака заполнен штабелем мутно-прозрачных плексигласовых тел; кажущиеся полноватыми человеческие фигуры, во весь рост разрезанные пополам, — на внешних краях рубцы и наплывы, толстые сварные швы.
Вот в этих формах и отливается окончательная фигура, говорит художник, и опять-таки из особого материала, прозрачного, как стекло.
Он извлекает из штабеля одно из полутел — это слепок женщины, задняя, в его технике, половина. Вплотную приблизив лицо к поверхности из искусственного материала, я вижу отпечаток пористой структуры женской кожи и несколько светлых волосков, вплавившихся в плексиглас.
Да, говорит художник, волосы часто застревают в форме, мне приходится выковыривать их оттуда пинцетом. Хуже всего с волосами на голове и в паху.
Главным образом нас интересует, говорит Клара, кто конкретно становится моделями ваших, так сказать, экспериментов?
Какие это эксперименты, говорит художник, это шедевры.
Так кто же, спрашивает Клара.
Слушай, коза-дереза, говорит художник, ты видела кино с Джеймсом Бондом? Картину «Голдфингер»?
Допустим, говорит Клара, а что?
Ну, тогда ты догадываешься, что человек протянет в такой форме не больше пары минут. Вся его кожа пойдет пузырями. И даже если дыхалка у него здоровенная, он все равно задохнется. Поняла?
Нет, говорит Клара, не поняла.
Пока мой плексиглас застынет, пройдет пара часов, говорит художник. Кто может такое выдержать?
В это я просто отказываюсь поверить, говорит Клара.
Нет, говорю, он имеет в виду кое-что другое.
А ты, похоже, не пальцем сделанный, говорит художник. Хоть и суешь нос, куда не надо.
При слове «нос» я понимаю, что самое время отсюда сматываться, не то мы и сами задохнемся.
Он работает с трупами, говорю я Кларе.
Ее глаза поверх марлевой повязки сужаются и моргают; похоже, она смеется. Какое-то время мы молча стоим возле плексигласового саркофага подобно хирургам, только что засвидетельствовавшим смерть пациента на операционном столе. Женщину, с зада которой сделан слепок величиной с блюдо для салата, уже, скорее всего, съели черви, а пустотелая прозрачная форма сулит бессмертие не столько ей, сколько ее окончательному исчезновению.
Поди знай, кто она была, говорит художник.
Как будто кто-то об этом спросил.
Ты не против, если я нюхну, спрашиваю я.
Валяй, поганец, отвечает он. Тебе нужно зеркало?
У меня все с собой. Клара закрыла глаза и, похоже, не следит за нашей беседой. Я все-таки успел ее поддержать, а то бы грохнулась.
Это от испарений, говорит художник. В городской больнице меня заверили, что эта дрянь — сущий яд.
Нет, говорю, ей еще до этого было плохо. И вчера тоже.
Может, у нее месячные, говорит художник.
А ты нюхнуть не хочешь, спрашиваю.
Да нет, спасибо, у меня тут свой химзавод.
Воспользовавшись длинной палкой, он открывает узкий люк в крыше; сверху на нас обрушивается квадратный столб света, как будто мы вдруг попали на одно из рубенсовских полотен. Я сижу на плоском ящике. За спиной у нас пустое пространство во всю длину дома, узкое, как шланг, и треугольное, встать во весь рост можно лишь у одной стены. Вернее, можно было бы, не находись там огромная морозильная камера.
Откуда ты берешь столько трупов, говорю, этого ты, наверное, не расскажешь.
Столько — это сколько? Больше четырех в год у меня не выходит. Прежде чем привезут свеженький, сам подохнуть успеешь.
А те, что привозят? Их разве никто не может хватиться?
Нет, говорит художник, это все особые случаи. Кроме того, я ведь их не уничтожаю. Разве что кое-где брею.
А что произойдет, спрашиваю я, если кто-нибудь, придя в галерею, увидит на постаменте, допустим, родного брата?
Херово будет, говорит. Закончится болтовня о моем «анатомическом реализме».
Клара дышит медленно и ровно, как ежик, впавший в зимнюю спячку. Может, занимается аутотренингом.
Чтобы не окочурилась, говорит художник, ей надо на свежий воздух.
Смеешься, говорю, какой там свежий воздух! Жара сорок градусов.
Не открывая глаз, Клара поднимает руку.
Все нормально, шепчет она, продолжайте.
Отслаиваю ей малость кокса и подаю на ложечке.
Нет, говорит, не хочу.
Не ерепенься, говорю. Давай глотай.
Зажимаю ей кисти рук своими коленями, раздвигаю губы и засыпаю в рот порошок. Потом не даю ей пошевелиться, пока не проглотит.
По праву сильного, говорит художник, раса господ.
Я сажусь на место.
А теперь оставим сказочки на потом, говорит художник, ты ведь его знал?
Шершу, спрашиваю я.
Я называл его Адонисом, говорит. Чудо как был хорош. Мне и приукрашивать ничего не понадобилось. Это мой шедевр.