Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывали о том, возмущались, предостерегали отца, который корил сына и увещевал, но изнеженное дитя ни его, ни других слушать не хотело, родителю дерзко отвечая:
— Ксендзем я не хотел быть, мне приказали; не удивляйтесь, что я плохой, потому что для этого облачения меня Господь Бог не сотворил.
Действительно, чаще он бывал на охотах, в весёлых собраниях, среди женщин, чем в костёле и хоре. Из любви и уважения к отцу эти дела сына покрывали, но можно было предвидеть, что, когда новый епископ вступит в столицу, потакать этому скандалу не будет.
Из капитула уже мало кто общался с князем Пеняжкой, отворачивались от него и каждый избегал, чтобы не быть заподозренным, что ведёт жизнь такую же, как он. Он же, веря, может, отцовскому могуществу и значению, несмотря на увещевания, не думал даже скрывать того, что делал, и жизнь изменить.
Отец, хоть сказал, что это пиво выкипит, очень беспокоился. Поскольку с некоторого времени ксендза в Кракове почти не было видно, а он такой подобрал себе двор, слуг и товарищей-негодяев, что они могли его вести на ещё большие проделки.
Хотя перемена в моей жизни была мне желанна, не без тревоги и колебания, склонённый уговорами Задоры и ещё больше королевским позволением, на следующий день я надел по возможности лучшую одежду и направился на старостинский двор.
Там, кто бы не знал старого Пеняжку и не слышал о нём, глядя на то, что делалось, должен был бы догадаться о человеке. Дом, двор, крыльцо вокруг полны было люда, самого разнообразного говора, суеты, беспорядка, среди которых слуги, придворные хозяйничали, как хотели. Выбегал сам староста, кричал, посылал людей, прятался назад в избу, одних бросал, других созывал, не окончив дела, начинал другое. В этом переполохе трудно было справиться и добиться порядка.
Особенно евреев с подарками, с жалобами, мещан, людей, схваченных за разные провинности, оборванцев, а рядом с ними бедной шляхты с просьбами, путешественников, чужеземцев было полно. Несколько старостинских урядников, старших над слугами, писари крутились среди них и, не обращаясь к старосте, разрешали дела поменьше. Каждую минуту возвышались страдающие голоса, крики, а когда этот шум возрастал, выбегал сам Пеняжек на двор, кричал, разгонял, гневался и возвращался в избу, ничего не сделав.
Людей и службы, хоть много было, как у могущественного пана, хоть на них будто бы какой-то достаток был виден, всё это не придерживалось одно другого, ходило самостоятельно и дисциплина отсутстовала.
Когда я там оказался, мне это поначалу показалось таким дивным, неприятным и страшным, что я хотел ретироваться, не показавшись старосте. Но было слишком поздно, потому что тот, кто там командовал, уже спросил моё имя и пошёл объявить, а тут же и сам Пеняжек показался, призывая меня к себе.
В сводчатой комнате, душной и тёмной, царила такая же толкотня, что и на дворе, и там была целая громада разных просителей, начиная с порога до стола, одни с бумагами, другие с лицами, которые стояли за ними.
За столом сидел довольно бедно одетый писарь и грыз перо. Староста, проводив меня, тут же повернулся к писарю, что-то ему шепнул, а громко объявил, что уже нет времени, и что дела позже уладит. После чего, не отвечая на крики и просьбы, отворив дверь в боковую каморку, быстро вошёл в неё и повёл за собой меня.
Сначала он долго в молчании ко мне присматривался, и я имел время познакомиться с ним вблизи.
На первый взгляд человек был крепкий, тучный, важный, а в лице и фигуре имеющий что-то очень грозное и мощное. Казалось, что имел сильную волю и был неумолимым. Большое лицо, длинное, с подбородком, с большими усами издалека виделось страшным, а присмотревшись к нему, что-то в нём такое дрожало, что показывало какую-то неуверенность.
Голос имел гетманский, крикливый, а, несмотря на это, не вызывающий повиновения. Только видно было, что для него важнее всего было то, чтобы перед ним дражали и боялись его.
Вдруг он заговорил быстрым и заикающимся голосом, спеша, путаясь, покашливая и меряя меня глазами:
— Вы мне понадобитесь. Я слышал уже о вас, знаю… Вы знаете латынь, красиво пишите, в голове хорошо, я как раз ищу канцеляриста. Тот писарь — для правительства, а для своей особы у меня никого нет. Но сперва вы должны знать, что тут обо всём, что делается и будет делаться, должная сохраняться строгая тайна. Держать язык за зубами — первая вещь.
Тут, прервавшись вдруг, он начал перечислять, что мне даёт за работу: одежду, жалованье, стол, помещение; о каждой из этих вещей, не докончив об одной, переходил к другой, возвращался к первой, так что догадаться было трудо. Я понял только то, что мне тут всего будет вдоволь, хотя для меня не шла речь о большой оплате. Потом снова вбежав на другую дорогу, начал жаловаться, что доверять в это время ему некому, что нуждается в таком, который бы служил ему, как отцу, а он ему родителем хочет быть.
Он долго мне не давал ему ответить, и когда я начинал, он заново повторял своё. Мне было важно только то, чтобы хоть несколько свободных часов было в день, потому что я всегда хотел чему-то учиться, имея в виду то, что, может, когда-нибудь попаду к королевским детям.
Наконец наука манила меня ряди неё самой, и, имея перед собой закрытыми другие дороги, в ней я искал утешение и спасение.
Староста признавал правильным моё желание, но в то же время предвидел, что так как он днём и ночью на этой старостинской службе покоя не имел, так и мне за неё ручаться не мог.
Словом, разговор так путался, что, по-видимому, и он не ведал, что я ему обещал, и я не мог понять, что меня ждало. Окончилось на том, что я просил, чтобы мы взаимно в течение квартала испытали себя. Он согласился на это.
— Я уверен, — прибавил он, — что вы мной будете довольны. Я суров, требую порядка и дисциплины, но на сердце можете рассчитывать. О! У меня всё тут как в лагере по кивку, в шеренге… но никому вреда не делаем и принимаем во внимание человеческую слабость.
Потом сам староста хотел отвести меня в предназначенное мне помещение. Оказалось, однако, что в нём бондари рассохщиеся бочки и посуду обручами набивали, кто-то вынул окно, лавки стояли целые, но, кроме них, ни кровати, никаких вещей