Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вошёл, старик мне кивнул и дал знак, чтобы я не мешал их разговору, поэтому я ушёл. Затем позвал меня назад и указал на спальню, чтобы ждал его там.
Только тонкая дверь отделяла меня от комнаты, в которой продолжался начатый разговор. Голос отца был умоляющий, сына — насмешливый.
Рад не рад я слушал.
— Кому какое дело, как я живу! — воскликнул ксендз Ян. — Я за себя сам перед Господом Богом отвечаю. Я не подросток, в бакалаврах не нуждаюсь.
— Не только бакалавр, но розга бы пригодилась, — прервал староста, — да, да. Стыд делаешь Одроважам. Помнишь Яцка и Чеслава?
— Ба! Все Одроважи святыми быть не могут, — рассмеялся сын, — но к духовному сану я не имел призвания и не имею, а Доротку, как любил, так и люблю. Это напрасно. Всё-таки Якоб, муж её, не жалуется на меня. Кому до этого дело?
— Якоб слепой и добродушный, — воскликнул отец, — а всё-таки Николай, брат его, воевода Мазовецкий, приезжал специально ко мне с жалобой на тебя.
Ксендз архидиакон резко вскочил.
— Я его разуму научу, пана воеводу, — крикнул он, — а что это, разве Якоб Боглевский ребёнок? В опеке нуждается? Пусть стережёт свой нос и свою жёнку, а на дорогу мне не лезит, а то я ему покажу, что не забыл, как владеть саблей.
Слышно было, как отец хлопнул в ладоши.
— Молчи же!
Немного времени в комнате царила тишина, я слышал только энергичную походку архидиакона, который потихоньку посвистывал.
— Я приехал голодный как пёс в отцовский дом, — начал он, — а тут вместо того чтобы накормить меня, моралью принимают. Ей-Богу, я это всё хорошо знаю. Кара Божья, языки людские, возмущение, то и это, об этом я много слышал… Мне хочется есть.
Затем он начал сильно стучать. Вбежал, наверное, маршалек, потому что я услышал:
— Тысяча чертей, есть давайте.
— Но не тут, — прервал отец, — в эту комнату сейчас начнут сходить люди, пусть есть дадут напротив.
Отец хотел снова начать нравоучения, когда дверь отворилась. Вошли приятели и слуга архидиакона и один начал:
— Ни коней, ни собак некуда удобно поместить.
— Мы голодны, — добавил другой.
— Да и я голодный, — рассмеялся ксендз. — До того дойдёт, что я здесь, где мой отец староста, буду должен себе постоялый двор искать в городе.
Старик что-то пробурчал, должно быть, дали знать, что принесли еду, и староста сам, вздыхая, вкатился в комнату, в которой его ждал я.
Лицо его изменилось и было страдающим, качал головой, ничего не говоря. Две слезы медленно катились по щекам.
— Ты слышал? Видишь, как меня Бог покарал! Что с ним делать? Ни Бога, ни родителя, ни людей не слушает.
И через минуту он повторил:
— А! Покарал меня Бог! Покарал!
Он задумался и, точно наполовину себе, начал:
— Разве это общество? Плихта! Комеский! Однако же это известные негодяи, игроки и жулики. На Комеского люблинские купцы жаловались, что их с другими на трактах разбивал. Плихта не лучше. Хоть бы хотел исправиться, те не дадут ему.
Я осмелился тихо шепнуть, что если бы были жалобы на этих товарищей, можно постараться, чтобы их схватили и посадили в тюрьму, и так бы эта опасная дружба разорвалась.
— Ты не знаешь его! — воскликнул староста. — Он мне, отцу, тут за них готов такой скандал устроить, что весь город о нём знать будет. Я должен их сносить, чтобы мир был, и в старостинском дворце их принимать, потому что в городе будут шалости устраивать.
Напротив, где архидиакон сел с Плихтой и Комеским завтракать, поднялся такой шум, что заглушил местный повседный. Сев есть и пить, они приказали носить себе столько, сколько могли съесть; архидиакон к своему столу ещё кого-то позвал, и встал только, когда было уже далеко за полдень, распевая такие песни, что отец затыкал уши.
Он плакал и повторял неустанно:
— Покарал меня Бог, покарал.
Следующие несколько дней Пеняжек гостил у отца, приглашал всё новых приятелей с улицы, того же рода, что Плихта и Комеский; носили ему мёд, вино и весь двор должен был быть к его услугам. К отцу архидиакон почти не приходил и пренебрегал старцем самым возмутительным образом.
Не знаю, как и чем, приглянулась ему моя внешность. Спрашивая обо мне, он, видно, узнал, что я служил королю. Он сказал отцу, что ему такой любимец не помешал бы, и что взял бы меня к себе.
Утром прихожу к старосте, который объявляет мне эту новость с безоблачным лицом.
— Смилуйся, — восклицает он, ломая руки, — ежели Бога любишь, пристань к нему. Ты степенный, можешь его обуздать, будет великая заслуга.
Я вскрикнул, хватаясь за голову.
— Как это! — воскликнул я. — Там, где отец ничего не может, я, юноша, что-то сумею! Смилуйся, пан.
Староста, который от отчаяния был готов подхватывать самые нелепые мысли, упёрся и настаивал. Тогда я решительно объявил, что ни за что на свете на службу к архидиакону не пойду.
— Скорей пана старосту за неё отблагодарю, — докончил я. — Не может это быть.
Видя меня таким упрямым, старик в конце концов отказался от этого, а архидиакон, узнав от отца, что я гнушался его службы, уже не смотрел на меня.
В Кракове ксендзу было слишком тяжело постоянно тереться о суровое духовенство, встречать хмурые лица и ни одно колкое слово, неудобно было гостить долго. Пробыв несколько дней, они поехали в Ленчицу, и мы в старостве, не исключая отца, вздохнули легче.
Я остался на моей этой нестерпимой службе, которая иначе как неволя, назваться не могла. Я бы, по правде сказать, может, искал бы иной, но Пеняжек привязался ко мне, а я жалел его и сострадал ему.
Он привык изливать передо мной своё сердце, часто потихоньку, хоть у молокососа, спрашивал у меня совета; я знал, что был нужен ему.
Солтысик, хоть не злой человек, больше стерёг свой кошелёк, чем добрую славу и достоинство старосты, поэтому я должен был придерживать ему вожжи, остерегать и не допускать, чтобы злоупотреблял слабостью пана.
По правде говоря, я почти ничего не делал, но ни на минуту не мог отдалиться и должен был быть с ухом в готовности. В конфиденциальных делах он иногда посылал за мной.
Что я делал в свободные часы? Читал. Я читал что попадалось, что достал: комментарии к