Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитон Иваныч поймал себя и усмехнулся.
— Расфантазировался… — протянул он вслух.
Трещали кузнечики в тихом вечернем воздухе, и из сада пахлолопухами, бледной, высокой «зарей» и крапивой. И этот запах напоминал вечера,когда он приезжал домой, из города, и сладко было ему думать о ней, обманыватьсебя надеждами на счастье.
Ни одного огонька не светилось на деревне, когда онподнимался в гору. Все спало под открытым звездным небом. Темны и теплы былиапрельские ночи; мягко благоухали сады черемухой, лягушки заводили в прудахдремотную, чуть звенящую музыку, которая так идет к ранней весне… И долго неспалось ему тогда на соломе, в садовом шалаше! По часам следил он за каждымогоньком, что мерцал и пропадал в мутно-молочном тумане дальних лощин; еслиоттуда с забытого пруда долетал иногда крик цапли — таинственным казался этоткрик и таинственно стояла темнота в аллеях… А когда перед зарею, охваченныйсочной свежестью сада, он открывал глаза — сквозь полураскрытую крышу шалаша нанего глядели целомудренные предутренние звезды…
Капитон Иваныч встал и пошел по дому. Шаги его отдавались покомнатам, полы кое-где гнулись и скрипели.
«Восемьдесят лет домику! — думал Капитон Иваныч. —Вот осенью надо звать плотников, а то холод зимою будет ужасный!»
Шагая по зале, — он чувствовал себя как-то неловко.Высокий, худой, немного сгорбленный, в длинных старых сапогах и расстегнутойтужурке, из-под которой виднелась ситцевая косоворотка, он бродил по залу и,поднимая брови, покачивая головою, напевал «Полонез». Он чувствовал, что он самследит за своею походкою и фигурою, представляет себя как другого человека,шагающего в полусвете старинной залы, человека, который бродит один-одинешенек,которому грустно и которого ему до боли жаль… Он взял картуз и вышел из дому.
На дворе было светлее. Свет зари, погасающей за деревней,еще слабо разливался по двору.
— Михайла! — тихонько позвал Капитон Иванычстарого пастуха. Никто не откликнулся. Михайла ушел «ко двору, рубаху сменить».
Стараясь придумать себе дело, он направился по двору кварку: накосил ли Митька травы коровам? Но, думая совсем о другом, КапитонИваныч только постоял у варка.
— Митька! — позвал он.
Опять никто не отозвался. Только за воротами тяжело-тяжеловздохнула корова и завозились и затрепыхали крыльями на насесте куры.
«Да и на что они мне нужны?» — подумал Капитон Иваныч и неспеша пошел за каретный сарай, туда, где начинались на косогоре ржи. Шурша,пробрался он по глухой крапиве на бугор, закурил и сел.
Широкая равнина лежала внизу в бледной темноте. С косогорабыла далеко видна молчаливо утонувшая в сумраке окрестность.
«Сижу, как сыч на бугре, — подумал КапитонИваныч. — Вот, скажет народ, делать нечего старику!»
«А ведь правда — старик я, — продолжал онразмышлять. — Умирать скоро… Вот и Анна Григорьевна померла… Где же этовсе девалося, все прежнее?»
Он долго смотрел в далекое поле, долго прислушивался квечерней тишине…
— Как же это так? — сказал он вслух. — Будетвсе по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохамиехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да нетолько не увижу — меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдет — я никогдане появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?
Сгорбившись, закрывши глаза и потягивая левою рукой черный,седеющий ус, он сидел, покачивался…
Сколько лет представлялось, что вот там-то, впереди, будетчто-то значительное, главное… Был когда-то мальчиком, был молод… Потом… вжаркий день на выборы на дрожках ехал по большой дороге! И Капитон Иваныч самусмехнулся на такой скачок своих мыслей…
Но и это уже давно было. И вот доходишь до такой поры, вкоторой, говорят, все кончается; семьдесят, восемьдесят лет… а дальше уже исчитать не принято! Что же наконец, долга или коротка жизнь?
«Долга! — подумал Капитон Иваныч. — Да, все-такидолга!»
В темном небе вспыхнула и прокатилась звезда. Он поднялкверху старческие грустные глаза и долго смотрел в небо. И от этой глубины,мягкой темноты звездной бесконечности ему стало легче. «Ну, так что же! Тихопрожил, тихо и умру, как в свое время высохнет и свалится лист вот с этогокустика…» Очертания полей едва-едва обозначались теперь в ночном сумраке.Сумрак стал гуще, и звезды, казалось, сияли выше. Отчетливее слышался редкийкрик перепелов. Свежее пахло травою… Он легко, свободно вздохнул полной грудью.Как живо чувствовал он свое кровное родство с этой безмолвной природой!
1892
«A право, — с улыбкой подумал Волков, сидя вечером всобрании сельскохозяйственного общества, — нигде так не развиваютсяспособности к живописи, как на заседаниях! Ишь, как старательно выводят!»
Головы сидящих за зеленым освещенным столом были наклонены;все рисовали — вензеля, монограммы, необыкновенные профили. Чай, бесшумно разносимыйсторожами, изредка прерывал эти занятия. Спор вице-президента с одним из членовобщества на время оживил всех; но доклад, который монотонно начал читатьсекретарь, снова заставил всех взяться за карандаши. Рассеянно глядя на белуюруку президента, в которой дымилась папироса, Волков почувствовал, что еготрогают за рукав: перед ним стоял его товарищ по агрономическому институту исожитель по меблированным комнатам, поляк Свида, высокий, худой и угловатый всвоем старом мундире.
— Здравствуйте, — сказал он шепотом, — о чемречь?
— Доклад Толвинского: «Из практики сохранения кормовойсвекловицы».
Свида сел и, протирая снятые очки, утомленными глазамипосмотрел на Волкова.
— Там вам телеграмму принесли, — сказал он иподнял очки, разглядывая их на свет.
— Из института? — быстро спросил Волков.
— Не могу знать.
— Из института, верно, — сказал Волков.
И, поднявшись торопливо, на цыпочках пошел из залы. Вшвейцарской, где уже не надо было держать себя напряженно, он вздохнулсвободнее, быстро надел шинель и вышел на улицу.
Дул сырой мартовский ветер. Темное небо над освещеннойулицей казалось черным, тяжелым пологом. Около колеблющихся в фонарях газовыхрожков видно было, как из этой непроглядной темноты одна за другой неслисьбелые снежинки. Волков поднял воротник и быстро пошел по мокрым и блестящимасфальтовым панелям, засовывая руки в карманы.
«И чего только не рисуют, — думал он. — И какстарательно!»
Темнота, сырой ветер, треск проносящихся экипажей не мешалиего спокойному и бодрому настроению. Телеграмма, верно, из института… Да онатеперь и не нужна. Он уже знал, что через полмесяца будет помощником директораопытного поля; перевезет туда все свои книги, гербарии, коллекции, образцыпочв… Все это надо будет уставить, разложить (он уже ясно представлял себе своюкомнату и себя самого за столом, в блузе), а затем начать работать серьезно — ипрактически, и по части диссертации…