Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осень шла, живот рос, Линда играла в свое положение, не упуская ни одной мелочи: зажженные свечи, теплые ванны, горы детской одежды в шкафу, составление фотоальбомов, чтение книг о беременности и первом годе жизни ребенка, — ее интересовало все. Смотреть на это было для меня огромной радостью, но заходить на ее территорию я не заходил и даже не приближался, мне надо было писать роман. Я мог быть с ней, болтать с ней, любить ее, гулять с ней, но не мог ни чувствовать как она, ни вести себя как она.
Иногда случались срывы. Как-то утром я пролил воду на дорожку на кухне и побежал на метро, не вытерев, а когда вернулся домой, увидел на этом месте большое желтое пятно. Спросил, что случилось, она смущенно рассказала, что когда увидела не вытертое мной пятно, то от злости вылила на него весь апельсиновый сок. Потом вода высохла, и она поняла, что натворила.
Дорожку нам пришлось выкинуть.
Как-то вечером она исцарапала обеденный стол, доставшийся ей от матери в составе дико дорогого в свое время мебельного гарнитура, — всего лишь потому, что я не уделил должного внимания письму в родильное отделение, которое она сочиняла, устроившись за этим столом. Ей надо было описать свои пожелания и предпочтения; я кивнул, когда она вслух прочитала черновик, но, очевидно, недостаточно убедительно, потому что вдруг она стала ручкой царапать стол, раз за разом. Ты что делаешь? — спросил я. Тебя это не волнует, сказала она. Глупости, возмутился я, еще как волнует. А стол зачем испортила?
Как-то вечером я так на нее разозлился, что со всей силы швырнул стакан в камин. Каким-то чудом он не разбился. Кто б сомневался, подумал я потом, даже классический трюк — шваркнуть с размаху стакан во время ссоры — и тот мне не удался.
Мы ходили вдвоем на курсы подготовки к родам, помещение было набито битком, аудитория трепетно реагировала на каждое сказанное с кафедры слово и встречала малейший намек на тенденциозность, то бишь на биологический аспект, прокатывавшимся по рядам вздохом, потому что дело происходило в стране, где половая принадлежность считается социальным конструктом и телу не полагается играть большую роль, чем ему положено общественным консенсусом. Инстинкт, раздавалось с кафедры; нет, нет, нет, злобно шипели женщины в зале, как можно такое говорить? Я видел, как женщина рыдала, сидя на скамейке, ее муж опаздывал на десять минут, и я подумал, что я не один такой. Когда он наконец появился, она стала лупить его кулаками в живот, а он изо всех сил пытался бережно и осторожно угомонить ее и настроить на более сдержанную и достойную манеру общения.
Так мы и жили в резких перепадах от мира и покоя, тепла и оптимизма к внезапным гневным припадкам. Каждое утро я ехал на метро в Окесхув, и едва спускался на станцию, как полностью выкидывал из головы происходившее дома; я смотрел на толчею на перроне, на людей, впитывал атмосферу; садился в поезд, читал, смотрел в окно на пригородные дома за окном, когда поезд выезжал на поверхность; читал, смотрел на город, когда мы ехали по большому мосту; читал, радовался, правда, радовался каждой маленькой станции; выходил в Окесхуве, наверно единственный, кто ездил сюда на работу; шел свой километр до кабинета и весь день работал. Текст вырос уже почти до ста страниц и становился все страннее и страннее; после вступительной сцены ловли крабов начиналась чистая эссеистика, где я представлял разные теории божественного, о которых раньше не думал, но которые на свой манер, исходя из своих постулатов, работали. Я набрел на магазин русских православных книг, золотую жилу, тут были все самые странные сочинения со всего света; я покупал их, с карандашом в руке штудировал и с трудом сдерживал восторг, когда очередной элемент вставал на свое место в псевдотеории; но под вечер я ехал домой, и жизнь, которая ждала меня дома, постепенно придвигалась ко мне по мере того, как поезд приближался к «Хёторгет». Иногда я выезжал в город раньше, это если Линде надо было на прием в Центр охраны материнства, как это здесь называется; там я сидел на стуле и смотрел, как Линду проверяют, то есть меряют давление и берут анализ крови, слушают сердцебиение плода и измеряют живот, который прирастал строго по прескрипциям; все показатели оказывались прекрасные, потому что чего у Линды было не отнять, так это физической крепости и здоровья, о чем я не уставал говорить ей при любом удобном случае. Против телесной тяжести и устойчивости тревога была ноль без палочки, ничто, жужжащая муха, парящее перо, облачко пыли.
Мы съездили в «Икею» и купили пеленальный столик, разложили на нем стопками салфетки и полотенца, а на стене над ним я развесил открытки с моржами, китами, рыбами, черепахами, львами, обезьянами и битлами из их психоделического периода, чтобы ребенок знал, в какой фантастически яркий мир он пришел. Ингве и Кари Анна прислали уже ненужную им детскую одежду, но коляска задерживалась, к вящему раздражению Линды. Как-то вечером она взорвалась: коляску нам никогда не пришлют, зря мы понадеялись на твоего брата, надо нам было самим купить, как она и говорила с самого начала. До родов оставалось еще два месяца. Я позвонил Ингве и стал обиняками намекать на коляску, поминая иррациональность беременных женщин, он сказал, что все будет, я ответил, что так и думал, но должен был все же спросить. Как я это ненавидел! Как мне было ненавистно идти против собственной воли, чтобы выполнить ее. Но, уговаривал я себя, есть же смысл, есть же высшая цель, ради которой можно перетерпеть все эти земные прыжки и ужимки. Коляска не приехала, что вызвало новый скандал. Мы закупили специальную штуку, чтобы поставить в ванну, когда ребенка наконец надо будет искупать, мы покупали боди и крошечную обувь, ползунки и пуховый спальник в коляску. Хелена дала нам напрокат колыбельку с маленьким одеялом и маленькой подушкой, на все это Линда не могла смотреть без слез. И мы обсуждали имя. Почти каждый вечер мы заводили этот разговор, перекидывались странными именами, каждый раз составляли список трех-четырех самых актуальных вариантов, но он все время менялся. Однажды вечером Линда предложила Ванью, если родится девочка. И вдруг мы поняли, что это оно. Нам нравилась его русскость, как мы ее понимали, — сила и дикость, к тому же Ванья — это уменьшительное от Ивана, то есть Юханнеса, а это имя моего дедушки. Если будет мальчик, то Бьёрн.
Как-то раз утром, спускаясь в метро «Свеавеген», я увидел двоих дерущихся мужчин, их агрессивность казалась вопиющей на фоне тихо клюющих носом утренних пассажиров; они кричали, нет, они орали друг на друга, и сердце мое застучало быстрее, потом они сцепились, и тут позади них к платформе подъехал поезд. Один вырвался, чтобы свободнее замахнуться на второго. Я подошел ближе. Они опять сцепились, и я подумал, что мне надо вмешаться. Я так много раздумывал над историей с боксером, когда я не решился выбить дверь сам, и прогулкой на лодке, когда я не решился попросить Арвида сбавить скорость, а также над постоянной тревогой Линды по поводу моей неспособности к действиям, что теперь у меня в душе не было сомнения. Негоже стоять и просто смотреть. Я должен вмешаться. От одной мысли ноги стали ватными, а руки задрожали. Но я все равно поставил на землю сумку, это, блин, проверка на вшивость, подумал я, вот же говно, блин, подошел к ближайшему из двоих и схватил его. Стиснул изо всех сил. Ровно в эту же минуту другой человек встал между дерущимися, подошел еще третий прохожий, и драка прекратилась. Я поднял сумку и сел в поезд на другой стороне перрона, всю дорогу до Окесхува я чувствовал изнеможение, а сердце колотилось и колотилось. Никто бы не упрекнул меня теперь в нерешительности, зато и умным бы не назвал: а если б у них оказались ножи, да хоть что угодно, — и вообще, их разборки не имели ко мне никакого отношения.