Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы меня удивляете, князь, и я вас не узнаю. Вы впадаете втон полишинеля; эти неожиданные откровенности...
– Ха, ха, ха, а ведь это верно отчасти! Премиленькоесравнение! ха, ха, ха! Я кучу, мой друг, я кучу, я рад и доволен, ну, а вы, мойпоэт, должны уж оказать мне всевозможное снисхождение. Но давайте-ка лучшепить, – решил он, совершенно довольный собою и подливая в бокал. – Вот что,друг мой, уж один тот глупый вечер, помните, у Наташи, доконал меняокончательно. Правда, сама она была очень мила, но я вышел оттуда с ужаснойзлобой и не хочу этого забыть. Ни забыть, ни скрывать. Конечно, будет и нашевремя и даже быстро приближается, но теперь мы это оставим. А между прочим, яхотел объяснить вам, что у меня именно есть черта в характере, которую вы ещене знали, – это ненависть ко всем этим пошлым, ничего не стоящим наивностям ипасторалям, и одно из самых пикантных для меня наслаждений всегда былоприкинуться сначала самому на этот лад, войти в этот тон, обласкать, ободритькакого-нибудь вечно юного Шиллера и потом вдруг сразу огорошить его; вдругподнять перед ним маску и из восторженного лица сделать ему гримасу, показатьему язык именно в ту минуту, когда он менее всего ожидает этого сюрприза. Что?Вы этого не понимаете, вам это кажется гадким, нелепым, неблагородным, можетбыть, так ли?
– Разумеется, так.
– Вы откровенны. Ну, да что же делать, если самого менямучат! Глупо и я откровенен, но уж таков мой характер. Впрочем, мне хочетсярассказать кой-какие черты из моей жизни. Вы меня поймете лучше, и это будеточень любопытно. Да, я действительно, может быть, сегодня похож на полишинеля;а ведь полишинель откровенен, не правда ли?
– Послушайте, князь, теперь поздно, и, право...
– Что? Боже, какая нетерпимость! Да и куда спешить? Ну,посидим, поговорим по-дружески, искренно, знаете, эдак за бокалом вина, какдобрые приятели. Вы думаете, я пьян: ничего, это лучше. Ха, ха, ха! Право, этидружеские сходки всегда так долго потом памятны, с таким наслаждением об нихвспоминается. Вы недобрый человек, Иван Петрович. Сентиментальности в вас нет,чувствительности. Ну, что вам часик для такого друга, как я? К тому же ведь этотоже касается к делу... Ну, как этого не понять? А еще литератор; да вы быдолжны были случай благословлять. Ведь вы можете с меня тип писать, ха, ха, ха!Боже, как я мило откровенен сегодня!
Он видимо хмелел. Лицо его изменилось и приняло какое-тозлобное выражение. Ему, очевидно, хотелось язвить, колоть, кусать, насмехаться.«Это отчасти и лучше, что он пьян, – подумал я, – пьяный всегда разболтает». Ноон был себе на уме.
– Друг мой, – начал он, видимо наслаждаясь собою, – я сделалвам сейчас одно признание, может быть даже и неуместное, о том, что у меняиногда является непреодолимое желание показать кому-нибудь в известном случаеязык. За эту наивную и простодушную откровенность мою вы сравнили меня сполишинелем, что меня искренно рассмешило. Но если вы упрекаете меня илидивитесь на меня, что я с вами теперь груб и, пожалуй, еще неблагопристоен, какмужик, – одним словом, вдруг переменил с вами тон, то вы в этом случаесовершенно несправедливы. Во-первых, мне так угодно, во-вторых, я не у себя, ас вами... то есть я хочу сказать, что мы теперь кутим, как добрые приятели, ав-третьих, я ужасно люблю капризы. Знаете ли, что когда-то я из каприза дажебыл метафизиком и филантропом и вращался чуть ли не в таких же идеях, как вы?Это, впрочем, было ужасно давно, в златые дни моей юности. Помню, я еще тогдаприехал к себе в деревню с гуманными целями и, разумеется, скучал на чем светстоит; и вы не поверите, что тогда случилось со мною? От скуки я началзнакомиться с хорошенькими девочками... Да уж вы не гримасничаете ли? О молодоймой друг! Да ведь мы теперь в дружеской сходке. Когда ж и покутить, когда ж ираспахнуться! Я ведь русская натура, неподдельная русская натура, патриот,люблю распахнуться, да и к тому же надо ловить минуту и насладиться жизнью.Умрем и – что там! Ну, так вот-с я и волочился. Помню, еще у одной пастушки былмуж, красивый молодой мужичок. Я его больно наказал и в солдаты хотел отдать(прошлые проказы, мой поэт!), да и не отдал в солдаты. Умер он у меня вбольнице... У меня ведь в селе больница была, на двенадцать кроватей, –великолепно устроенная; чистота, полы паркетные. Я, впрочем, ее давно ужуничтожил, а тогда гордился ею: филантропом был; ну, а мужичка чуть не засек зажену... Ну, что вы опять гримасу состроили? Вам отвратительно слушать?Возмущает ваши благородные чувства? Ну, ну, успокойтесь! Все это прошло. Это ясделал, когда романтизировал, хотел быть благодетелем человечества,филантропическое общество основать... в такую тогда колею попал. Тогда и сек.Теперь не высеку; теперь надо гримасничать; теперь мы все гримасничаем – такоевремя пришло... Но более всего меня смешит теперь дурак Ихменев. Я уверен, чтоон знал весь этот пассаж с мужичком... и что ж? Он из доброты своей души,созданной, кажется, из патоки, и оттого, что влюбился тогда в меня и сам жезахвалил меня самому себе, – решился ничему не верить и не поверил; то естьфакту не поверил и двенадцать лет стоял за меня горой до тех пор, пока досамого не коснулось. Ха, ха, ха! Ну, да все это вздор! Выпьем, мой юный друг.Послушайте: любите вы женщин?
Я ничего не отвечал. Я только слушал его. Он уж начал вторуюбутылку.
– А я люблю о них говорить за ужином. Познакомил бы я васпосле ужина с одной mademoiselle Phileberte [24] – а? Как вы думаете? Да что свами? Вы и смотреть на меня не хотите... гм!
Он было задумался. Но вдруг поднял голову, как-тозначительно взглянул на меня и продолжал.
– Вот что, мой поэт, хочу я вам открыть одну тайну природы,которая, кажется, вам совсем неизвестна. Я уверен, что вы меня называете в этуминуту грешником, может быть, даже подлецом, чудовищем разврата и порока. Новот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческойнатуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всюсвою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боитсясказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своимлучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – товедь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо былозадохнуться. Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия иприличия. В них глубокая мысль – не скажу, нравственная, но простопредохранительная, комфортная, что, разумеется, еще лучше, потому чтонравственность в сущности тот же комфорт, то есть изобретена единственно длякомфорта. Но о приличиях после, я теперь сбиваюсь, напомните мне о них потом.Заключу же так: вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, а я,может быть, только тем и виноват теперь, что откровеннее других и большеничего; что не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих себя, как сказаля прежде... Это я скверно делаю, но я теперь так хочу. Впрочем, небеспокойтесь, – прибавил он с насмешливою улыбкой, – я сказал «виноват», новедь я вовсе не прошу прощения. Заметьте себе еще: я не конфужу вас, неспрашиваю о том: нет ли у вас у самого каких-нибудь таких же тайн, чтоб вашимитайнами оправдать и себя... Я поступаю прилично и благородно. Вообще я всегдапоступаю благородно...