Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выхожу на перрон. У выхода в город — сыщик в штатском. Манера, с которой он осматривает проходящих, выдает его еще больше, чем серые гетры и английская кепка.
Я иду в «Отель де Пари» рядом с вокзалом, в вестибюле встречаю товарища, обмениваюсь с ним чемоданами, получаю такой же и возвращаюсь на перрон.
Я иду по перрону.
Я чувствую, что шпик не спускает с меня глаз.
Вот-вот... Пусть уж это будет скорее.
Я иду по перрону.
Он подходит ко мне и касается моей руки:
— Следуйте за мной!
Сижу у него в кабинете, Он рассматривает мои документы на имя мадемуазель Лембаль.
— Откройте!
В чемодане две старенькие рубашки, штопаный свитер, чиненые туфли, юбчонка...
— Что вы делали в «Отеле де Пари»?
— Зашла в уборную...
Он колеблется.
Куда еду? К тетушке в...
Всё в порядке. Я могу продолжать свой путь.
*
Идешь навстречу опасности, обливаясь холодным по́том. Всё-таки идешь.
Немецкая комендатура прекратила публикацию списков расстрелянных, — число их слишком велико.
*
Сопротивление Франции. Я включена в его круг. Меня включили в него мои французские друзья, ставшие моими братьями.
Июнь
...Взбегаю по ступенькам метро на станции Виктора Гюго. Наверху, у входа, мальчишка-газетчик: «Немцы в России! Требуйте последний выпуск! Немцы в России!.. — и, двум немецким офицерам вдогонку: — Нададут вам по шее! В кровь морды расквасят... Требуйте последний...»
Сергей Кириллович целует мне руку и ведет через площадь. На нем светло-серый костюм, шелковая черная рубашка, гранатовый галстук, вид элегантный, внушительный, полное соответствие с этим фешенебельным районом, с изящной площадью Виктора Гюго. Правда, от поэта на площади осталось одно воспоминание и пьедестал: его бронзовое тело пошло на переплавку в Германию.
Здесь тихо и почти нет людей. Только шуршат по асфальту черные лимузины оккупантов, как черные гробы расползаются туда-сюда, да еще над головой грохочут пролетающие самолеты.
На бульваре — скамейки пустые. Исчезли парочки, никто больше не целуется на улице. Парижанин притих, похудел, сделался строже, проницательнее.
В ресторане прохладно, сумрак. В глубине небольшого зала обедают двое мужчин и женщина, по всему — из провинции. И больше никого нет. Время не обеденное.
Мы сидим у занавешенного тюлем окна, и гарсон приносит нам бутылку шабли и два сандвича с анчоусом, камамбер и еще устрицы, пересыпанные мелкими льдинками, и Сергей Кириллович сразу с ним расплачивается.
Мы говорим тихо, по-русски. Мы говорим о России. Мы говорим, что враг силен, но не настолько, чтобы раздробить нашу страну. Мы говорим о Вадиме, — конечно же, он в Красной Армии. Мы говорим, и всё время Сергей Кириллович посматривает в окно и на часы, и я знаю: пока мы тут сидим, нас охраняют и в случае тревоги будет дан сигнал.
За окном Париж. За окном расстилается Париж, весь в голубых, серых, зеленых и белых тонах. Париж смотрит на гитлеровцев отсутствующим, равнодушным взглядом.
Париж ждет...
Мы расстаемся в переулке, и, прощаясь, Сергей Кириллович говорит мне, что в ночь с двадцать второго на двадцать третье к нам пришел Девятников.
— Пришел... — говорит Сергей Кириллович.
Год тысяча девятьсот сорок второй
Январь
Бошей шваркнули от Москвы!
Каждое утро я начинаю удивительно новую жизнь. Налегке, без воспоминаний.
Вчера утром расстреляли Гастона, того самого парня, который передавал мне пакеты «Юма». Сбежав однажды, он снова попал в руки гестапо.
Потери друзей тяжелыми снарядами врезаются в мой мир.
*
Наше дело... Наши удачи и неудачи... Наши потери... Наша боль... Не сразу удается утолить боль. И всё равно — борьба. Борьба неистово-отчаянная.
*
Могучая сила влечет меня всё вперед и вперед, не давая времени оглянуться.
Я хмелею от ненависти.
Март
Ветры и шквалы заносят песком мой внутренний мир. Мои две жизни — моя и боевая — так тесно переплелись, что теперь уже не отделить.
Только когда устаю, в минуты, когда удается побыть «самой с собой», мои мысли возвращаются к Вадиму.
Мои минуты...
*
В семь часов мне надо быть в кафе Селект. На улице еще темно. Около какого-то особняка на бульваре Распай часовой велел мне сойти на мостовую. Проходить мимо домов, занятых немцами, запрещается. Они боятся.
В кафе перед стойкой первые посетители наспех проглатывают стакан жидкого ячменного кофе, подслащенного сахарином. В большом зале никого, только одна молодая чета, которая как будто еще не совсем проснулась или, вернее, не совсем выспалась. Гарсоны расставляют стулья.
Я прождала четверть часа.
Никто не пришел.
Три явки провалились.
*
Меня мучают горе и страх.
*
Жано и Степана Гавриловича схватили.
Девятников и Жано в камере предварительного заключения префектуры полиции. Их допрашивают и бьют.
*
Жано и Девятникова перевели в тюрьму.
Их передали немцам.
Степана Гавриловича после допроса принесли в камеру на носилках.
*
Я суетилась в поисках зубной щетки и напяливала на себя один за другим мои свитеры. Нужно было уходить. Нужно было найти убежище.
В Нуази-ле-Сек у меня была в запасе квартира. Я направилась в Нуази-ле-Сек, к тетушке Марселине, но не застала Марселину, и последние поезда уже ушли, и я ходила по улицам Нуази и ждала, когда придет домой тетушка Марселина. Я не знаю, сколько времени я бродила по темным, оцепеневшим от стужи улицам Нуази. Когда, продрогшая и полумертвая от усталости, я подошла к калитке...
— Ваши документы? Имя?!
*
Лица полицейских чиновников, с усмешкой рассматривающих мое досье: «Кострова... Жена...»
*
Моя первая ночь в парижской префектуре полиции.
Смрадная комната предварительного заключения. Длинные скамейки вдоль захватанных стен. Проститутки, спекулянтки... То и дело кого-нибудь приводят. Густо накрашенная женщина подвинулась, позвала глазами.
Я втиснулась. Я отдыхаю... Сижу, привалясь к стене, и отдыхаю. Всё как сон.
— За что тебя? Тебя-то за что? — спрашивает меня шепотом моя соседка. Я, тоже шепотом, отвечаю:
— Русская.
Ее глаза напоминали мне глаза Мадо