Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что они с тобой сделают?
— Не знаю. Наверно, немцам передадут,
— Сволочь эта может сделать. Всё может. Погань.
Нагнулась и сует сигарету под каблук, чтобы потушить ее.
А она? За что ее?
Ее? В облаву угодила. Уличная она.
Ее непосредственность меня и умиляет и забавляет.
На рассвете четверых увели, и мою соседку тоже.
Ее крепкое рукопожатие:
— Да хранит тебя Мадонна!
На пороге обернулась:
— Бодрости тебе духа...
Когда я потом открыла мою сумку, там лежал завернутый в бумажку ломтик хлеба и несколько дешевых сигарет и коробок спичек...
*
Допросы... Допросы... Допросы... Потом меня передали немцам и увели в тюрьму. Накрепко запрятаны бумага и карандаш. На двери моей камеры «Т» — «террорист». Зарешеченное оконце высоко.
Табуретка. Карабкаюсь, — тюремный двор. Лица, прильнувшие к решеткам.
— Новенькая, кто ты? Номер твоей камеры?
— В камере номер шестьдесят новенькая!
— Как тебя здесь называть? Хочешь — Мартой?
*
Допросы...
Речи у окон. Сводки с комментариями.
Когда во вторую половину дня немецкая охрана уходит со двора, здесь громко говорят о том, о чем на воле не смеют и заикнуться.
Меня мучает голод.
Допросы...
Поём.
Наше пение приводит в неистовую ярость тюремщиков, в еще бо́льшую, чем наши комментарии к событиям на Сталинградском фронте.
У окон — зона жизни.
*
Степана Гавриловича и Жано отправили в Германию!
Начался процесс 26-ти вольных стрелков и партизан. Судит военный трибунал «Большого» Парижа.
Судьи... Судьи кто?!
*
Наискосок от меня прильнул лицом к решетке папаша Жерар:
— Еще и месяца нет, как они отправили на гильотину нашего малыша... младшего нашего... двадцать один год, старик... а теперь вот... Шарля... Моя старуха не выдержит... Трудно это, старик, можешь мне поверить...
Голос папаши Жерара дрожит, и мне кажется, я слышу, как стучат его зубы.
— Отомстят, папаша Жерар... за всех.
Это — из окна над моим.
*
Военный прокурор требует смертной казни для всех двадцати шести товарищей!
Суд — комедия.
Товарищей увезли на последнее заседание.
Сегодня приговор.
*
Пробило двенадцать.
Шум автомобилей!
Треск мотоциклов.
«Марсельеза»!..
Машины въезжают на тюремный двор.
— Нас к смертной казни! Всех! — несется из автомобилей.
*
— Ал-лё! Э-э, французы! Покажитесь в окнах!..
Голос из корпуса напротив, —там смертники. Нам не видно их, потому что они закованы и не могут подняться к окнам, и кто-то кричит в пустые их окна:
— Ал-лё! Слушаем! Говори... буду записывать!
— Я приговорен к смерти. Нас всех приговорили к смертной казни. Я продиктую тебе письмо для моей жены. Они обещают официально разрешить нам письмо, но их обещания... сам понимаешь.
«...Я знаю, Клементина, что ты на меня не в обиде, ведь ты понимала, за что я боролся.
Я закован в паре с Огюстом. Мы не знаем, когда нас поведут на расстрел, но ты не беспокойся, Клементина, я буду вместе с Огюстом, и мы пойдем с ним как подобает честным людям.
Поцелуй за меня малышей...
Прощай, моя дорогая жена. Прощай, жизнь моя. Попытайся принести мне камамбер, может быть, у тебя примут. Мне было бы приятно...»
— Э-эй, не напишешь ли и мне тоже, для моей жены?
— Давай.
«...я приговорен к расстрелу. Суд — цирк! Нам назначили защитника! Но уж это — чистая комедия!.. Ты можешь хлопотать о разрешении свидания...»
Голос внезапно пресекся. И через минуту:
— Зачеркни «Ты можешь хлопотать о разрешении свидания». Пиши: «Я хотел бы тебя еще увидеть, но это запрещено...» — И потом, едва слышно: — Они мне расквасили всё лицо. Я не хочу, чтоб она меня видела таким.
*
Сегодня в окнах никто не поет.
Молчат даже уголовники.
Расстрелы...
Расстрелы в тюрьме «Фрэн».
Расстрелы на Мон Валериен.
Расстрелы в лесу Венсен.
Расстрелы...
Могилы...
Горечь наших потерь.
*
По радио не передают уже победных маршей. С тех пор как прогнали их от Сталинграда — рвут и мечут.
*
...Ветер. Низко нависло свинцовое небо.
Дождь. Холодный, зимний дождь.
Солдат с автоматом ведет меня по пересеченному колючей проволокой огромному лагерю. Ноги вязнут в бурой грязи, не вытащить.
Бараки. Бараки... Мимо бараков.
Заключенные тут-там. Тащат нары, столы. Что-то перетаскивают на тележках. Оглядываются на меня.
Кое-кто незаметно приближается:
— Привезли откуда? Из Парижа? Из тюрьмы? Допрашивали? Кто — боши? Петэны?
— Петэны.
— Сволочь!
Сваливаюсь на сброшенную в темном углу солому. Окоченевшая, вконец обессилевшая. В бараке — солдат да я. Мельтешит с автоматом от двери к стенке и обратно.
Не идет из головы рыжий немец и его гроссбух... Его удивление и его усмешка, на которую мне ровным счетом наплевать.
Наплевать. А мозг плетет паутину...
Меня трясет.
Я злюсь на себя.
Я нагребаю сухой соломы и, привалясь к стене, протягиваю окоченевшие ноги.
Я закрываю глаза.
Что могут они сегодня?! После того как шваркнули их от Москвы? И от Сталинграда!
Шум-звон ваших вакуумных побед отзвенел.
Вперели у вас путь Наполеона Бонапарта.
Их усмешки... Кривые их усмешки...
Их голоса, насыщенные ядовитыми испарениями.
Их борьба с нами — иллюзорная защита от собственной смерти.
Каждый раз, когда солдат проходит мимо меня, мне кажется, что он чуть задерживает шаг и скользит глазом по моему «URSS», четко выведенному на моей тюремной повязке, прикрепленной к рукаву пальто, и каждый раз мне кажется, что солдату хочется что-то сказать мне или о чем-то меня спросить. И странно, я не чувствую к нему ненависти, к этому с виду деревенскому долговязому парню. Мне даже хочется, чтоб он заговорил, чтоб спросил. Но солдат ни о чем меня не спрашивает. Подходит — взглянет — идет мимо.
Еще солдат. Рванул дверь:
— Raus! Los! — Марш!
С трудом поднимаюсь с пола. Всё пошло кругом.