Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Доминик поехала в Париж на поиски работы, а в Париже солдаты, много немецких солдат. Они есть, правда, и в Бретани, но в Бретани старый моряк, а «дедушка — он сердитый. Святая Мадонна!.. Убьет».
*
Отправили смертникам очередную партию постиранного белья.
Морисон найдет последний выпуск нашей подпольной газеты «Радио-Москва».
*
Господи боже, до чего трудно! И страшно.
За них. За себя. За всех.
*
Доминик, свесив голову с верхнего яруса, кричит на всю камеру:
— Марина, эй, Марина, это правда, что в твоей стране борделей нету?.. Как это можно, чтоб страна без борделей... Не хвастаешь?
И в большущих глазах столько еще детской непосредственности, что даже ее вульгарность на этот раз не бесит.
Между прочим, вульгарность Доминик, как мы стали подмечать, — это напускное.
*
По утрам в паре с Доминик мы ходим на кухню — перебирать гнилые овощи, и, прежде чем ступить на тропинку, я останавливаюсь у поворота, откуда нам виден барак смертников, и здороваюсь с ними, и они мне машут в ответ из-за своих решеток. Белыми пятнами выступают прильнувшие к решеткам лица.
*
Отправка в Германию. Отправляют тысячу мужчин и триста женщин.
Дай-то бог, чтоб последняя.
А может быть, к утру передумают? Отложат? Отменят? Может быть, союзники... Должны же они когда-нибудь... Союзники же, черт их побери!
Вывели на пустырь. Всех — на пустырь. Построили. Мужчин. Длинный ряд.
Потом нас, женщин.
— Названным — выходить. Становиться по порядку с левой стороны.
Жаклин... Жизель... Иветт... Терез... друзья... верные друзья.
Тетушку Франсуаз!
Вышла из рядов, оглянулась на зондерфюрера:
— В мои шестьдесят пять лет бороться за честь своей родины наравне с молодыми — это немало...
— Браво!
Браво, тетушка Франсуаз!..
*
Чуть брезжит рассвет. На пустырь въезжают автобусы.
Обыкновенные парижские автобусы...
Над лагерем стоит гул голосов. Поем. «Карманьолу» сменяет «La jeune garde» — «Комсомольская». «Бандьера росса».
Орут тюремщики.
Посадка начинается. Из автобусов понеслось:
— Да здравствует Франция!..
— ...Свободная и Независимая!..
— ...Советский Союз...
Из барака смертников:
— Красной Армии — слава!
Солдаты хватаются за пистолеты... Загоняют в машины... торопят...
Всё! Дверцы захлопнулись. Автобусы трогаются. Грозно зазвучала над лагерем «Марсельеза»! Приглушенная, она вырывается и из автобусов. Медленно, одна за другой, поползли машины длинной цепочкой между двумя рядами бараков за проволоку.
«...ce n’est qu’un au revoir, mes soeurs! Oui, ce n’est qu’un au revoir...» — «Это только до свиданья, мои сестры! Да, это только до свиданья...» — несется из запертых машин...
Думаю о Жано, о Сергее Кирилловиче, Девятникове... Мадлен... Что с ними? Ничего не знаю. Только бы живы...
*
В сопровождении Эрнста — на мужской двор перебирать гнилые листья капусты — меня, Мари-Луиз и Доминик.
Сидим на ящиках посреди пустыря. Копаемся в гнили, болтаем почему-то о марках автомобилей, — автомобилей, которых никогда у нас не было.
Мои ноги в дырявых эспадрильях ощущают теплую землю.
Солнце. Голубое, невыносимо прекрасное небо.
Я закрываю глаза...
Рауль и Жюльен подвозят тележки с капустными листьями. Они катят свою тележку долго...
Альбер и Эдгар разгружают тележки. Парни не торопятся.
Разгружают, болтают, перебрасываются с нами шуткой, с Доминик понимающе обмениваются взглядом.
Сочные реплики Доминик.
Взрывы смеха.
Еще реплика Доминик.
Парни, смущенно поглядев в нашу с Мари-Луиз сторону, сдержанно улыбаются.
Доминик, взглянув на меня, хлопает себя ладонью по губам:
— Осечка. Больше не буду.
Разгружают тележки долго. Возят тележки долго.
Парни не торопятся. Никто не торопится.
Солнце. Невыносимо прекрасное небо.
Еще тележка. Ее прикатил Лемерсье.
Я откидываю со лба волосы... Я подбираю свои ноги в стоптанных эспадрильях...
Он стоит около моего ящика, совсем рядом. Скользнул взглядом по моему рукаву...
Его белый лоб, тонкий нос с чуть заметной горбинкой, — горбинкой, за которую «в Лувр ставят», сказал бы Вадим.
Молчит. Что-то записывает в блокнот. Почему он просто не заговорит?
Мне присылает сигареты...
*
Минуты ночной тишины. Они проходят рядом с Вадимом.
Я говорю с Вадимом.
Я говорю Вадиму: «Нет! Нет, нет, Вади, неправда это! Неправда! Я знаю, ты веришь мне. Я не лгала тебе никогда. Вадим... моя любовь. Единственная моя... неугасимая любовь».
Если бы я умела молиться, я молилась бы. Я молилась бы так: «Господи, пусть он поймет, как я люблю Вадима и как любима. Пусть поймет. Господи, сделай, чтобы он понял. Помоги мне.
Помоги мне, я молю... помоги мне... Господи...»
Я расстегиваю ворот. Я плачу.
*
Свист! и «Achtung!» — «Внимание!» — Загоняют в бараки. Всех — в бараки! Весь лагерь — в бараки! И «Fenster zu» — «Закрыть окна!»
Смертников ведут на прогулку...
Их приводят, как обычно, на наш двор, и, пока они здесь, нам запрещают подходить близко к нашим окнам, которые крепко-накрепко закрывают. Всё-таки мы подходим. Нам видно, как их выпускают из барака и ведут к нам, и, когда они входят за нашу проволоку, нам ясно слышны их голоса и громкий — нарочито громкий! — смех, и даже иной раз песни. Они поют — охрана неистовствует. Они поют — и охрана ничего не может.
По двое, по трое, они бодро шагают по двору, но, поравнявшись с нашими окнами, замедляют шаг, и мы здороваемся молча, одними глазами, и объединяемся с ними в улыбке. Их улыбки... Они дают нам уверенность и надежду, их улыбки. Освобождают от страха... как тот солнечный свет, который растворяет ночную темь.
*
Гестапо пока безмолвствует. Мы судорожно цепляемся за это безмолвие, за эту тишину. Каждая секунда прошедшая — наша. И хоть нет у нас никаких оснований ждать, что та, которая вот-вот наступит, перевернет мир, всё-таки мы ее ждем. Каждая секунда, одна за другой спасает