Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Логика (гео)политического накопления запустила серию формирующих, отнимающих и укрепляющих государства войн, которые объясняют частоту и интенсивность сражений в эпоху абсолютизма. Однако эти процессы стимулировали формирование абсолютистского, а не нововременного государства. С конца XV в. до Наполеоновских войн лишь несколько лет в Европе прошли без вооруженной борьбы [Krippendorff. 1985. S. 277; Burkhardt. 1992. S. 9-15]. Куинси Райт утверждает, что в 1480–1550 гг. состоялось 48 важных сражений, 48 – в 1550–1600 гг., 116 – в 1600–1650 гг., 119 – в 1650–1700 гг., 276 – в 1700–1750 гг. и 509 – в 1750–1800 гг., тогда как в XIX в. мы наблюдаем резкое снижение числа военных действий [Wright. 1965. Р. 641–644][185]. Таким войнам часто предшествовали внутренние конфликты и гражданские войны. Также они и следовали за ними. Хотя феодальная эпоха, которая продлилась, если говорить в общем, до создания «новых монархий» XV в., в равной мере представляла собой военную культуру, основанную на политическом накоплении, эпоха абсолютизма привела к радикальному увеличению частоты, интенсивности, длительности и объема военных конфликтов. Кроме того, средневековые междоусобицы, кампании сеньоров, рыцари и вассальные армии не шли ни в какое сравнение с военной деятельностью обширных и лучше организованных государств, постоянно находящихся в состоянии войны и беспрестанно наращивающих собственные армии, что вело к росту военных издержек и увеличению уровня извлечения прибавочного продукта через налогообложение[186].
Успех всех четырех стратегий обеспечения доходом зависел от баланса сил между производящими и непроизводящими классами. Именно он определял уровень налогов и, соответственно, объем ресурсов, доступных для войны. Во всех стратегиях приоритет отдавался инвестированию в средства насилия – то есть созданию постоянных армий, военно-морского флота и военизированных купеческих флотов, а также полицейских сил, – а не инвестированию в средства производства. Именно давление (гео)политического накопления, а не систематическая геополитическая конкуренция per se, объясняет силовой характер международных отношений в период раннего Нового времени. Именно эти конфликты внутри правящего класса стимулировали военно-технологическое инновации, связываемые с «Военной революцией», а не какое-то автономное военнотехническое развитие. Наконец, именно классовый конфликт объясняет формирование абсолютистского государства, а не выписанная Хинце логика международного соперничества, систематизированная Чарлзом Тилли в тезисе «государства устраивают войны, а войны выстраивают государства» [Hintze. 1975а, 1975b; Tilly. 1985]. Однако эти факторы не объясняют развития капитализма или нововременного государства. Поглощение экономических излишков непроизводительным аппаратом насилия и демонстративного потребления воспроизводило карательную в политическом отношении и экономически саморазрушительную логику абсолютистского военно-налогового государства [Воппеу. 1981].
В силу наличных общественных отношений собственности и неустойчивости национального дохода, ограничивающей возможности расширенного воспроизводства через (геополитическое накопление, абсолютизм не только проявлял хищнические черты внутри государства, но и выстраивал структурно агрессивную, завоевательную, экспансивную внешнюю политику. Следовательно, установление государства, находящегося в постоянном состоянии войны, а также интенсификация и учащение военных действий не могут сводиться к простой территориальной смежности унитарных государств, занятых максимизацией своей власти и стремящихся к безопасности, или же к определенным кодексам интерсубъективных норм. Они были связаны с внутренней структурой докапиталистических политических образований.
Собственническое королевство предполагало, что публичная и, a fortiori, внешняя политика проводилась во имя не raison d’ftat или национального интереса, а в интересах династии. Именно в дипломатических и внешнеполитических делах монархи были в наибольшей степени заинтересованы в навязывании своих «личных правил», договариваясь о своих личных правах на суверенитет с коллегами-монархами.
Таким образом, государственный интерес тесно связывал государство с его монархом и династией, а не с народом или национальностью; подобная связь только начала появляться в некоторых странах. Представление Людовика XIV о государстве как собственности династии (L’État, c’est moi) по-прежнему превалировало в большей части Европы, и, хотя просвещенческое понятие монарха как главного слуги государства начало распространяться, на практике это мало что значило, особенно в сфере внешней политики [Schroeder. 1994а. Р. 8] (см. также: [Symcox. 1974. Р.З]).
Итак, вместо того, чтобы вскрывать ранние признаки первого нововременного государства, хронологически сдвигающегося ко все более далекому прошлому – обычно к абсолютистской Франции или к «протонововременным» торговым республикам Италии времен Возрождения или Голландии XVII в., – что соответственно отодвигает дату возникновения нововременной системы государств, – в этой главе предпринимается попытка выяснить, как долго европейская международная политика управлялась практиками и принципами, которые целиком и полностью оставались вписанными в докапиталистические общественные отношения. Несмотря на «поверхностную современность» ранненововременных международных отношений, их основа выдает большее родство со Средневековьем.
3. Вестфальские геополитические отношения: внешняя политика как семейный бизнес династий
Собственническое королевство предполагало, что социальные отношения в рамках международного взаимодействия в значительной степени отождествлялись с «личными» семейными делами монархов. Биологически детерминированные превратности династических генеалогий и воспроизводства семей – такие, как проблемы престолонаследия, браков, разводов, наследства и бездетности – не просто «отражались» на чисто политических механизмах баланса сил или же подрывали рациональность интерсубъективных соглашений: они определяли саму природу ранненововременной политики. Поскольку суверенность передавалась по праву рождения, секс, как Маркс утверждал в своей критике гегелевской «Философии права», имел непосредственно политическое значение: «Высшим конституционным актом короля является поэтому его деятельность по воспроизведению рода, ибо ею он и производит короля и продолжает свое тело» [Маркс, Энгельс. Т. 1. С. 264–265]. Таково значение суверенитета по праву рождения, которую высмеял Маркс: «Его Величество – суверенитет!». Поскольку публичная политическая власть оставалась персонализированной, европейская политика была делом не государств, а их правящих семейств. «Собственнический династизм в обычные времена в наибольшей степени проявлялся в способе ведения иностранных дел, которые слишком очевидно касались интересов семьи» [Rowen. 1980. R 34–35][187]. Однако поскольку все династические правящие классы занимались хищнической внешней политикой, немонархические государства были вынуждены подстраиваться к конкурентным схемам междинастических европейских отношений, поскольку в противном случае таким государствам грозило исчезновение. Ограниченная рациональность индивидуальных акторов стала определять иррациональность системы в качестве игры с нулевой суммой, призом которой были права на территории.
Monarchia Universalis: равенство или ранжир?
В условиях политической экономии, задающей территориальность как естественную монополию, в контексте докапиталистических аграрных отношениях собственности основные концепции геополитического порядка в монархических государствах продолжали вращаться вокруг понятий универсализма и иерархии – причем и тогда, когда после 1648 г. прошло достаточно много времени [Burkhardt. 1992. S. 30–63; 1997; Bosbach. 1986. S. 12; Hinsley. 1963. P. 167ff]. Этимологически монархия означает «единовластие», поэтому распад respublica Christiana на множество монархий понимался как противоречие в определении. Хотя в конце XVII в. дискурс баланса сил постепенно начал отвоевывать права у идеи универсальной монархии, так что на протяжении всего этого периода два этих принципа постоянно сталкивались друг