Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем ты убиваль свой товариш?
– Какой он мне товарищ? Туда ему и дорога! – Молчун матюкнулся и облизал пересохшие губы. – Юда он и комиссар! А я не хотел, чтобы и меня вместе с ним расстреляли. Погибать ни за что ни про что, а так, за здорово живешь?.. Нет, спасибочки! – он сам не знал, откуда у него брались слова, но они находились и, казалось, сами слетали с его языка. – Как в листовках ваших? Писали же: «Убивайте командиров и комиссаров и переходите к нам!» Вот я и убил его, чтобы перейти навсегда и окончательно!
– Гут, карашо, – сказал гестаповец, записывая его слова, потом вынул пачку папирос, закурил и, пуская дым в лицо Молчуна, произнес слова, которые ножом резанули его под самое сердце:
– А ми не думаль вас расстреляйт, а только арбайт… немножко работа-работа! Ми харошо знайт, кто есть комиссар, кто есть юде! И никого прощайт не будем.
Всю ночь Молчун ждал своего смертного часа, поскольку понимал, что за самовольное убийство немцы его не помилуют. Однако они его не собирались расстреливать, и он волновался напрасно: гитлеровцы учли его искренние «старания». Такие люди им были нужны. Перевели в другой лагерь, в котором находились такие же отпетые личности, а там его завербовали на службу, он надел чужую форму и – пошло-поехало! – три года в сплошном дыму-тумане. В угарно-хмельном тумане и дыму пожарищ. Карательные войска, специальная зондеркоманда. Приказ – закон! Никакой пощады и сочувствия. Расстреливали, убивали, вешали, сжигали. По одному и группами, пачками. Военнопленных, партизан, заложников, подозрительных мирных жителей. Мужчин, женщин, стариков, детей…
Отрезвление для многих карателей наступило осенью сорок четвертого, когда погнали оккупантов, когда начали загонять гитлеровцев в их собственное логово, когда закачалась и начала трещать по всем швам великая фашистская империя, распадаясь на куски, когда сами нацисты заметались, как шакалы в огненном кольце, ища спасительной лазейки. И это их животное беспокойство Молчун почуял своим звериным нутром загодя, еще весной, за много месяцев до всеобщей отчаянности завоевателей мира, и заготовил себе тайно документики, настоящие, подлинные, не поддельные, на имя Андрея Кряча, жителя партизанской деревеньки в глухом белорусском Полесье, сожженной карателями начисто и до основания, стертой с лица земли, так что никаких живых свидетелей не осталось. Уходить же за кордон с карателями он не решился, чужая и незнакомая заграничная жизнь пугала сплошной неизвестностью.
Навстречу наступающим советским войскам Молчун вышел не с пустыми руками, а с солидным «языком»: ему не составляло большого труда выследить и подкараулить штабного офицера, прихватить его вместе с документами. Оглушить и связать его уже, как говорят, было дело техники, благо Молчун имел на этот счет немалый опыт. А дальше – «чистосердечное раскаяние»; попал, мол, к немцам раненым в плен, концлагерь, вербовка, короткая служба и «мечта» как можно скорее перейти с оружием к «своим». Немецкий штабист с документами являлся весьма весомым оправдательным аргументом.
Подлинную личность Молчуна в те военные времена сразу же установить не удалось, и за службу врагу, за неимением других прямых доказательств, его осудили, приговорили к небольшому сроку наказания, сослали в Сибирь, где он и обосновался на дальнейшую свою жизнь. Края обширные и малообжитые, можно кочевать по бесконечным таежным просторам, рабочие руки везде нужны, в отделах кадров особых проверок документам не устраивают, верят тому, что напишут в анкетах, как заполнят личный листок.
О своей службе в зондеркоманде Молчун начал было уже забывать, но в геологоразведочном поселке прошлое вдруг воскресло в лице Хорста. Круг замкнулся, связав недавнее прошлое с настоящим. Хорст был живым свидетелем, он был опасен, как бомба замедленного действия, внутри которой тикали заведенные часики. Обезвредить ее можно лишь одним способом – убрать живого свидетеля. Вот так Молчун и «положил глаз» на одного из четырех бывших эсэсовцев. Но вслух только глухо произнес в своем кругу:
– Гады фрицы! И в войну они, и теперь тут… Красавчики! Живые! А наших полегло сколько, а?
И холодно посмотрел на Михмака Кривоносого. Они поняли друг друга без слов. Когда Молчун произносил слова «красавчики» и «живые», то они, как приговор, имели лишь одно значение: надо в ближайшее время сделать так, чтобы те, о ком упомянул Молчун, перестали быть «красавчиками» и по возможности «живыми».
Екатерина Александровна оказалась права. Самыми трудными для Казаковского оказались именно первые дни, вернее, первая неделя, после издания приказа. Внедрять его в жизнь было нелегко. Приказ висел на доске объявлений, с ним ознакомились подчиненные, подтвердив это собственноручной росписью. А поток ежедневных бумажных дел, злополучного самотека и текучки по-прежнему, если не с большим напором и силой, обрушивался на начальника экспедиции. Перед дверью его кабинета, как и раньше, с утра, толпились люди. Шли к нему с любым вопросом, с любой бумажкой, требуя резолюции, подписи, утверждения, распоряжения…
Казаковский вспыхнул, готовый взорваться – для кого же, черт побери, вывешен приказ? Не раскричался, успел взять себя в руки. Приказ – это лист бумаги, а к начальнику идут по привычке. Как ходили вчера и позавчера, как ходили неделю назад, как в прошлом году, как и при другом руководителе. Это – традиция. Вера в высшую инстанцию. И он понял, что сломать эту традицию не так-то просто. Одним приказом не обойтись. Нужна длительная и кропотливая работа с людьми. Не отмахиваться от них, не корить и ругать, а разъяснять и растолковывать азбучные истины, что с вопросами, которые можно решить на низших инстанциях, нет никакой необходимости обращаться к начальнику экспедиции.
А когда он это сам понял, сразу как-то легче стало работать. Казаковский никому не отказывал, хотя многие ждали такого поворота событий, стал принимать всех подряд. Выслушивал каждого, вникая в суть дела. Читал заявки, просьбы, заявления, требования. И – ничего не решал. Не подписывал. Не давал указаний и распоряжений. А только сам спрашивал, задавая всем один и тот же вопрос:
– А вы обращались к… – и Казаковский, судя по содержанию бумаги, называл фамилию главного геолога, главного инженера, заместителя по общим вопросам и других командиров служб.
И, конечно, же получал отрицательный ответ:
– Нет! Сразу к вам, Евгений Александрович, вы ж всему голова.
– Но те вопросы, с которыми вы пришли ко мне, к сожалению, находятся в ведении… – и Казаковский снова называл фамилии своих заместителей и командиров подразделений. – Идите к ним. Вот если они откажут, не решат, тогда и приходите. И только в день приема! – и заканчивал краткой нотацией. – Умейте ценить и свое и чужое рабочее время.
Постепенно, день за днем, новая форма производственных отношений утверждалась в жизни экспедиции. Немалую помощь ему оказала и партийная организация. До всех дошло, что приказ упорядочил ответственность и увеличил самостоятельность. Каждый руководитель подразделения действительно стал полновластным руководителем со всеми вытекающими из такого положения выводами.