Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диомед, любивший церемонии, назначил «указчика» (nomencla-tor), обязанность которого состояла в том, чтобы указывать места каждому гостю.
Банкет был накрыт на трех столах – один посередине, два по бокам. Гости помещались только с наружной стороны столов, а внутренняя осталась незанятой, чтобы слугам удобнее было подавать. На конце одного из боковых столов сидела Юлия, как царица празднества, на конце другого стола – Диомед. По углам центрального стола помещались эдил и римский сенатор – это были самые почетные места. Остальные гости были рассажены таким образом, чтобы молодые мужчины сидели возле молодых женщин, а более пожилые также рядом, – обычай довольно приятный, но часто подававший повод обижаться тем, кто желал казаться моложе своих лет.
Кресло Ионы стояло рядом с ложем Главка[22]. Кресла были отделаны инкрустациями из черепахи и снабжены пуховыми подушками, украшенными роскошной вышивкой. Вместо наших современных украшений посреди стола красовались изображения богов из бронзы, слоновой кости и серебра. Конечно, не были забыты и лары, домашние боги. Над столом свешивался с потолка богатый навес в виде балдахина. По углам стола стояли высокие канделябры, ибо, несмотря на то, что час был ранний, в зале царил искусственный мрак. Расставленные в разных местах треножники распространяли аромат мирры и ладана. Буфет (abacus) украшался большими вазами и разными серебряными вещами, расположенными с таким же тщеславием, но, пожалуй, с большим вкусом, чем на наших современных празднествах.
Обычай читать молитву перед началом трапезы заменялся возлияниями в честь богов. Весте, как царице домашних богов, обыкновенно первой воздавалась эта дань благоговения.
Когда кончилась церемония, рабы осыпали цветами весь пол и ложа гостей, затем увенчали их головы гирляндами из роз, искусно переплетенными лентами и корой липы, и перевитыми плющом, который считался предохранительным средством от опьянения. В венках женщин плюща не полагалось, так как у них было в обычае не пить вина в обществе. Тогда Диомед, как председатель за столом, счел нужным выбрать распорядителя празднества, «basileus’a» (важная должность, на которую назначался один из гостей по жребию или по выбору хозяина дома).
Диомед был в немалом затруднении – на ком остановить свой выбор. Расслабленный сенатор был слишком серьезен и дряхл для выполнения этой обязанности. Эдил Панса мог бы годиться, но назначить его, стоящего в официальном мире ниже сенатора, было бы обидой для самого сенатора. Обсуждая про себя достоинства других кандидатов, Диомед встретился глазами с веселым взглядом Саллюстия и по внезапному вдохновению назначил разбитного эпикурейца распорядителем пира – arbiter bibendi.
Саллюстий принял это звание с подобающей скромностью.
– Я буду милостивым повелителем для тех, кто пьет, но зато неумолимее самого Миноса к непокорным! Берегитесь!
Рабы стали обносить тазы с благовонной водой, и этим омовением начался пир. Столы уже ломились под тяжестью первой перемены.
Разговор, сначала отрывочный и несвязный, дал возможность Ионе и Главку обменяться шепотом нежными словами, которые выше всякого красноречия в мире. Юлия следила за ними сверкающим взором.
«Скоро я буду на ее месте!» – думала она.
Но Клавдий, сидевший на середине стола так, что мог удобно наблюдать лицо Юлии, угадал ее досаду и решился воспользоваться ею. Он обращался к ней через стол с изысканными любезностями, а так как он был благородного происхождения и мужчина недурной наружности, то тщеславная Юлия оказалась чувствительной к его вниманию. Не настолько она была влюблена, чтобы пренебрегать другим поклонником.
Саллюстий между тем не давал рабам ни минуты отдыху и приказывал им наполнять один кубок за другим с таким усердием, как будто дал себе слово осушить поместительные погреба, которые читатель до сих пор может видеть под домом Диомеда. Почтенный купец начал уже раскаиваться в своем выборе, так как откупоривались и осушались амфора за амфорой. Рабы – все малолетние (младшие из них, мальчики лет десяти, наливали вино, а старший, лет пятнадцати, смешивал вино с водою) – по-видимому, разделяли усердие Саллюстия, и Диомед вспыхивал при виде рвения, с каким они помогали царю праздника.
– Извини меня, о сенатор! – воскликнул Саллюстий. – Я вижу, ты начинаешь отлынивать. Но твой пурпур не спасет тебя – пей!
– Клянусь богами, – отвечал сенатор, покашливая, – мои легкие как в огне. Ты действуешь с такой волшебной быстротой, что сам Фаэтон за тобой не поспеет. Я человек больной, любезный Саллюстий: ты должен пощадить меня.
– Ни за что, клянусь Вестой! Я монарх беспристрастный – пей!
Бедный сенатор, подчиняясь застольным законам, принужден был сдаться. Увы! Каждый кубок вина только приближал его к берегам Стикса.
– Потише, потише, повелитель, – простонал Диомед, – мы уже начинаем изнемогать…
– Измена! – прервал его Саллюстий. – Здесь нет сурового Брута! Никто не смеет вмешиваться в распоряжения властелина!
– Но наши дамы…
– Амур тоже не прочь выпить! Разве Ариадна не поклонялась Бахусу!
Пир продолжался. Гости становились все болтливее и шумнее. Десерт, или последняя перемена, был уже на столе. Рабы обносили гостей тазами с водою, надушенной миррой и исопом, для заключительного омовения. Но вот маленький, круглый столик, стоявший в свободном пространстве, против гостей, вдруг раскрылся посередине, как по волшебству, и из него брызнул душистый дождь, опрыскавший стол и гостей. Вслед за тем был отдернут навес, спускавшийся над столом. Гости увидели, что под потолком протянут канат, и один из искусных плясунов, которыми славилась Помпея, начал свои воздушные упражнения как раз над их головами.
Эта фигура, висящая на одной веревке и исполняющая самые затейливые прыжки, как будто намереваясь обрушиться на головы гостей, вероятно, привела бы в ужас любое современное общество, но наши пирующие помпейцы, по-видимому, любовались зрелищем с восторгом и любопытством и рукоплескали тем усерднее, чем более акробат грозил свалиться на кого-нибудь из гостей. Он оказал сенатору особую честь, буквально сорвавшись над ним с каната, но тотчас же снова поймал канат, когда уже все общество думало, что череп римлянина размозжен, как у того поэта, которого орел принял за черепаху. Наконец, к великому облегчению Ионы, не привыкшей к подобного рода развлечениям, плясун вдруг остановился, когда издали раздались звуки музыки, но тотчас же опять заплясал с еще большим увлечением. Послышался другой мотив, и танцор снова остановился, как будто хотел сказать: «Нет, этот мотив не может нарушить чары, овладевшие мною!» Он изображал человека, который, повинуясь какому-то наваждению, должен плясать поневоле и которого может исцелить только известный музыкальный мотив[23].
Наконец, музыкант, по-видимому, уловил надлежащий тон, плясун сделал прыжок, соскочил с каната на пол и скрылся.
Одно искусство сменялось другим. Музыканты, расположившиеся на