Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Первая буква слова «вечность» одновременно является и последней, – шептал он, размазывая кровь по стене. – Значит, рисунок по ходу часовой стрелки должен изменяться до половины длины окружности, а потом вновь возвращаться к исходному.
Он замкнул круг, сделал еще несколько штрихов и удовлетворенно слез с кровати, чтобы оглядеть свое творчество. Его колотило крупной дрожью, стучали зубы. Все его внимание привлекла нарисованная на стене фигура, весь мир вокруг перестал для него существовать.
Ева снова застонала и открыла глаза.
Похоже, чары Карла действовали на нее только тогда, когда он думал об этом и хотел этого, но сейчас его больше интересовало кровавое рисование. Фрау Миллер перестала стонать, медленно, стараясь не делать резких движений, поднялась и села на кровати. Она подумала, что надо бы закричать – так ее учили с раннего детства, мол, ты девочка, тебе не стыдно быть слабой, ты можешь плакать и звать на помощь. Это мужчина должен уметь постоять за себя, а твое дело – пользоваться его защитой. Но кричать не хотелось. Было жалко бесполезно тратить силы.
Внезапно Ева Миллер поняла – никто ей не поможет. И звать ей некого. И никому до нее нет дела, а если она хочет выжить, то должна позаботиться о себе сама.
Что-то надломилось в ней, она вдруг поняла, что большинство общественных устоев, запретов, табу, предрассудков создано лишь для того, чтобы превратить ее в овцу. Не женщин вообще, сейчас ей до них не было дела, а именно ее, Еву. От этого ей стало горько и неожиданно спокойно. Так спокойно, как бывает спокойно мертвому. В этот момент в Еве Миллер умерла обычная немецкая девушка, воспитанная в идеалах среднего сословия, и проснулась фурия. Хладнокровная и безжалостная.
Она надела на голое тело порвавшееся по швам платье. Потом спокойно, не торопясь, взяла со стола сифон и с размаху шарахнула Карла по шее. Он даже не вскрикнул – рухнул, как сноп, а изо рта пошла отвратительная кровавая пена.
Ева, так же не торопясь, умылась. Лицо ее, немного распухшее от слез, выглядело не так уж плохо, как ей казалось. Она попудрилась, накрасила губы, подвела брови и расчесала волосы. Затем подняла с полу белый пушистый валик, украшавший ее прическу несколько часов назад, но, повертев его в руках, поморщилась и отошла от зеркала.
Ева собрала с пола обрывки одежды, свернула все в большой ком, открыла иллюминатор и выбросила вместе с пушистым белым валиком за борт. Оставив иллюминатор открытым, она перешагнула через дергающееся тело Карла и вышла из каюты. Ева шла босиком, держа туфли в руках, и чувствовала необычайную легкость оттого, что убила Карла. И теперь ей было все равно, что подумают полиция, врачи, команда корабля и пассажиры, когда узнают о том, что случилось в каюте Карла Шнайдера.
Теперь ей вообще было все равно.
31 декабря 1938 года, суббота.
Москва. Сокольники
Павел давно проснулся, но открывать глаза не хотелось. Надо же использовать хоть одно преимущество нынешнего положения! Раньше по утрам приходилось не просто просыпаться, а выскакивать из-под одеяла, с треском вырываясь из мира снов, чтобы тут же ворваться в сумбурную московскую толчею, которая, как река, вынесет к заводской проходной. Подобный подъем всегда казался Павлу болезненным. Другие ребята успевали еще физкультурой с утра заниматься, но, видно, контузия все-таки подорвала Павкино здоровье, для него ранний подъем был каторгой.
Здесь спешить было некуда – Дроздов запер его в этой комнате, не возложив на него никаких обязанностей, если не считать дурацкого рисования. Тоже, нашли художника.
«А ведь сегодня Новый год, – грустно вздохнул Павел. – Невеселый получится праздник».
Напольные часы звонко отстукивали секунды. У Павла мелькнула мысль, что время, как вода из продырявленного сосуда, утекает в никуда. Бессмысленно. Кто-то испытывает новые самолеты, кто-то осваивает Север, рискуя жизнью, кто-то под землей пробивает тоннели метро, а кто-то и вовсе сражается с франкистами под расплавленным южным небом. А он, Павел, лежит с закрытыми глазами и досматривает тени ушедших снов.
Да лучше бы он махнул с Гришаней в Испанию. Хоть это и не белое пятно на карте Земли, но для него лично, для Павла, – неизвестная, чужая страна. И он мог посмотреть на нее!
Когда-то, когда Павел только поступил на завод, он пытался всерьез заинтересоваться производительным трудом на благо пролетарской республики. Он быстро вник в свои обязанности, освоил трудовой навык и даже начал подумывать, какую бы изюминку внести в дело, чтобы не тратить лишних сил на бесполезную деятельность. Но тогда его вызвал начальник цеха и объяснил, что это не входит в круг его обязанностей. И Павка смирился. Вся его юная энергия теперь была направлена на чтение. Он брал в библиотеке книги про путешествия – столько, сколько мог найти. Он часами рассматривал карты, оставшиеся от Вариного отца, и пытался сопоставить рассказы путешественников, собственные знания и изображение на карте, чтобы наметить для себя таинственные, неизученные места.
Изучив расположение гор, материков и морей, Пашка сам догадался, что пупом Земли являются Тибетские горы. Их самые высокие вершины поднимались выше облаков, куда можно было попасть только на стратостате или пешком. И Пашка был уверен, что точно так же, как человек связан с матерью через пуповину, а потом отрывается от нее, так же и Земля связана с космосом через Тибетские горы. А человек как вид, в свою очередь, связан с Землей через пуповину Тибетских гор. И Пашке казалось, что именно там, на Тибете, человеку откроется самая главная тайна.
Эти логические построения были интуитивными и объяснить их научными терминами Пашка не мог, а потому отгонял от себя эту идею, ограничиваясь чтением книг и рассматриванием карт.
«Если бы к станкам можно было приделать глаза и научить последовательно выбирать зазоры и допуски, они бы справились с работой не хуже, а даже лучше любого человека, – со вздохом подумал Павел. – Мозги и душевные качества на заводе вообще не нужны. Только мешают. – Он усмехнулся воспоминаниям и мысленно укорил себя: – Мне-то еще повезло. Я хоть на стратостате летал. Хотя в этом оказалось мало романтики – сидишь, как тушенка в банке. Но если кому рассказать…»
Рассказывать было нельзя. Павел вспомнил замурованного в гондоле Гринберга, и сон с него тут же сдуло. Он широко открыл глаза и сел на кровати.
«И меня убьют, – с отчетливой ясностью понял он. – Они всех убивают, в ком утратили надобность. Гринберг ведь был красным бойцом, не щадил жизни в борьбе с басмачами. А убили его не басмачи – свои же».
Мысль о смерти напугала Стаднюка, но страх оказался непривычно другим, совсем не тем, с которым он впервые вошел в этот дом. Теперь он не был безысходным, не подавлял волю, а напротив – побуждал к поискам спасения. Раньше Павел бы не осмелился думать об этом, а теперь подобные мысли казались естественными, он к ним привык за прошедшие дни. В голове сами собой выстраивались разные варианты побега, один замысловатее другого, но при этом Стаднюк отдавал себе отчет в том, что дальше фантазий на героические темы дело не пойдет. После вспышек огненной паутины перед глазами его мозг начинал набирать обороты, позволяя видеть все немного другим взглядом, все немного иначе оценивать. Рассказывать о происходящих изменениях Дроздову Павел не собирался, хотел сам понять, что с ним происходит.