Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сожалею.
— Не стоит. Я его совсем не видела, разве только наРождество. За мной ухаживает моя соседка, приходит два раза в день, поправляетпостель, приносит еду. Значит, он умер, да? Вы хорошо его знали? А похороныбудут? Там на бюро пятьдесят центов. Возьмите, купите от меня букетик.
Денег на бюро не было. И бюро тоже не было. Но я сделал вид,будто есть и то и другое, и сунул в карман несуществующие центы.
— Приходите через шесть месяцев, — прошепталаона. — Я тогда поправлюсь. И снова буду продавать канареек, и… Вы смотритена дверь? Вам надо идти?
— Да, мэм, — виновато сказал я. — Хочупредупредить — у вас входная дверь незаперта.
— Ну и что? Кому нужна такая старуха, как я? — Онав последний раз приподняла голову.
Глаза вспыхнули, лицо исказилось, словно что-то отчаянно билосьу нее внутри, стремясь вырваться наружу.
— Никто больше не войдет в этот дом, никто неподнимется по лестнице! — выкрикнула она.
Голос смолк, словно радиостанция, оставшаяся за холмами.Веки опустились, она медленно выключалась из действительности.
«Господи, — подумал я, — да ведь ей хочется, чтобыкто-то поднялся сюда и оказал ей ужасную услугу! Только не я!» — пронеслось уменя в голове.
Глаза у нее широко раскрылись. Неужели я произнес это вслух?
— Нет, — проговорила она, пристально вглядываясьмне в лицо. — Вы не он.
— Кто?
— Тот, кто стоит у моей двери. Каждую ночь. — Онавздохнула. — Но никогда не входит. Почему?
Она остановилась, как часовой механизм. Еще дышала, но ужехотела, чтобы я ушел.
Я взглянул через плечо. В дверях ветер шевелил пыль, там,словно туман клубился, как будто кто-то стоял и ждал. Что-то или кто-то, ктопоявлялся каждый вечер и стоял в холле.
Я направился к дверям.
— Прощайте, — сказал я.
Молчание.
Надо бы остаться, выпить с ней чаю, пообедать, позавтракать.Но никто не может защитить всех нуждающихся в защите. Верно?
У дверей я задержался.
— Прощайте.
Возможно, она пробормотала это слово в своем старческомглубоком сне. Я чувствовал только, как ее дыхание выталкивает меня из комнаты.
Спускаясь по лестнице, я сообразил, что так и не узналфамилию старика, утонувшего в львиной клетке с горстью не нашедших примененияконфетти от трамвайных билетов в каждом кармане.
Я отыскал его комнату, но толку от этого не было.
Его фамилии там не будет, так же как и его самого.
Все всегда начинается хорошо. Но как редко история людей,история маленьких и больших городов имеет счастливый конец.
Все разваливается, преображается до неузнаваемости.Расползается. Распадается связь времен. Молоко скисает. По ночам в моросящемтумане провода, натянутые на высоких столбах, рассказывают страшные истории.Вода в каналах слепнет от пены.
Чиркнешь по кремню, а искры нет. Ласкаешь женщину, иникакого тепла в ответ.
Внезапно кончается лето.
Зима пробирает до мозга костей.
И наступает черед стены.
Стены, что находится в комнатушке, где от грохотапроносящихся мимо больших красных трамваев вы мечетесь, словно в кошмаре, вхолодной железной кровати на содрогающемся нижнем этаже своих, вряд ликоролевских, Апартаментов Имени Погибших Канареек в доме, номер которогосвалился с фасада, а табличка с названием улицы на углу так перекосилась, чтоуказывает не на север, а на восток, и теперь, если кто-то когда-нибудь захочетнайти вас, он свернет не туда, куда надо, и исчезнет навсегда.
Но зато у вас есть стена возле кровати. Можно читать ееслезящимися глазами или протянуть к ней руку, но так и не достать: слишком онадалеко, слишком глухая, слишком пустая.
Я знал, что, раз я нашел комнату старика, я найду в ней иэту стену.
И нашел.
Дверь, как и все двери в этом доме, оказалась незапертой,словно комната ждала, что в нее забредет ветер, или туман, или какой-нибудьбледный незнакомец.
Забрел я. И замешкался в дверях. Может быть, я ожидал, чтонайду здесь на пустой койке рентгеновский снимок старика? Его комната, как икомната леди с канарейками наверху, напоминала о распродажах домашнего скарба,когда к концу не остается ничего — за гроши растаскивают все подряд.
Здесь на полу не валялось даже зубной щетки, не было нимыла, ни мочалки. Видно, старик мылся раз в день в море, чистил зубы пучкомводорослей и стирал единственную рубашку в соленых волнах, а потом раскладывалее на песке в дюнах, ложился рядом и ждал, пока она высохнет на солнце, если,конечно, оно появится.
Я двинулся вперед, словно нырнул в пучину. Если вы знаете,что человек мертв, воздух в покинутом им помещении противится каждому вашемудвижению, даже мешает дышать.
Я чуть не задохнулся.
Моя догадка оказалась неверна.
Потому что фамилию старика я увидел на стене. И чуть неупал, когда наклонился, чтобы прочесть ее.
Имя повторялось снова и снова, оно было нацарапано наштукатурке в дальнем от кровати конце стены. Снова и снова. Словно человекбоялся, что выживет из ума или будет забыт; словно страшась, что однажды утромпроснется безымянным, он снова и снова царапал стену пожелтевшим от никотинаногтем.
«Уильям». А потом «Вилли», затем «Вилл», а под этими именами— «Билл».
А потом снова, снова и снова.
«Смит», «Смит», «Смит», «Смит».
А в самом низу: «Уильям Смит».
И «Смит У.».
Эта его таблица умножения плыла у меня перед глазами. Явглядывался в нее, а она то становилась совсем неразличимой, то вновь обреталачеткость. Потому что я представлял себе все те ночи, когда и сам боялсязаглянуть вперед, в темную бездну моего будущего Боялся увидеть себя в 1999году, одинокого, царапающего ногтем шгукатурку, словно скребущаяся мышь.
— Боже мой, — прошептал я. — Ну-ка постой!
Койка взвизгнула подо мной, как потревоженная во сне кошка.Я навалился на нее всей своей тяжестью и шарил пальцами по штукатурке. Там быликакие-то слова. Письмо? Намек? Улика?
И я вспомнил любимый детьми фокус. Просишь приятелейнаписать что-нибудь в блокноте, вырвать страничку и разорвать ее. Потом уходишьс блокнотом в другую комнату, проводишь мягким карандашом по бесцветнымотпечаткам на чистой странице раз, другой, и, возвращаясь, объявляешь, что былонаписано.