Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я отступил, с удивлением обнаружив на своих теннисныхтуфлях соленую воду, повернулся и поплелся назад к залитым холодным дождемклеткам, побрел по мокрому песку — величайший в мире писатель, чего, правда,никто не знал, кроме меня самого.
С влажными конфетти и мокрыми комочками папье-маше вкарманах куртки я вошел туда, куда, как я знал, мне следовало наведаться.
Туда, где собирались старики.
Эта тесная, полутемная лавка глядела на трамвайные рельсы. Вней продавали конфеты, сигареты и журналы, а также билеты на красный трамвай,который проносился из Лос-Анджелеса к океану.
Владели этой пропахшей табачным дымом лавкой два брата,пальцы у них были испещрены никотиновыми пятнами. Они вечно брюзжали ипререкались друг с другом, как старые девы. На стоявшей сбоку скамье облюбоваласебе место стайка стариков. Не обращая внимания на ведущиеся вокруг разговоры,как зрители на теннисном матче, они просиживали здесь час за часом изо дня вдень и морочили головы посетителям, прибавляя себе годы. Один утверждал, чтоему восемьдесят два. Другой — что ему девяносто. Третий похвалялся, что емудевяносто четыре. С каждой неделей возраст менялся, старики не помнили, чтовыдумывали месяц назад.
И когда мимо с грохотом проносились большие красные трамваи,вы, вслушиваясь, могли уловить, как от стариковских костей отшелушиваетсяржавчина и хлопья ее, точно снег, плывут по кровеносным сосудам, чтобы на мигблеснуть в помутневших глазах. Тогда старики, не закончив фразы, замолкали нанесколько часов, силясь вспомнить, о чем начали говорить в полдень. Бывало, онизаканчивали разговор только к ночи, к тому времени, как братья, продолжаяворчать, закрывали лавку и, переругиваясь, возвращались в свои холостяцкиепостели.
Никто не знал, где живут старики. Каждый вечер, когдабратья, шпыняя друг друга, скрывались в темноте, старики, подгоняемые соленымветром, словно перекати-поле, разбредались кто куда.
Я вступил в вечную полутьму лавки и остановился возлескамьи, на которой старики восседали с незапамятных времен.
На скамье между ними оставалось свободное место. Там, гдевсегда сидели четверо, сейчас было трое, и по их лицам я понял: что-то не так.
Я взглянул им под ноги: пол был засыпан не только сигарнымпеплом, но и легким снегом — странными кусочками бумаги — конфетти от множествапробитых компостерами трамвайных билетов, конфетти разной формы в виде букв А,Б, В.
Я извлек из кармана теперь уже почти высохшую бумажную массуи сравнил ее со снежинками на полу. Наклонился, набрал этих снежинок полнуюгорсть и, разжав пальцы, пустил весь алфавит по ветру.
Переведя взгляд на пустое место на скамье, я спросил:
— А где же старый джент… — и поперхнулся.
Потому что старики уставились на меня так, будто я выстрелилв них, застывших в молчании, из пистолета. И к тому же их глаза говорили, чтодля похорон я одет неподобающим образом.
Самый старый зажег трубку, раскурил ее и, попыхивая,пробормотал:
— Придет. Всегда приходит. Однако двое других неловкозаерзали на скамейке, и лица их затуманились.
— Где он живет? — осмелился спросить я. Стариквынул трубку изо рта:
— А кто интересуется?
— Я. Вы же меня знаете, — ответил я. — Я хожусюда не один год.
Старики взволнованно переглянулись.
— Это важно, — заметил я. Старик снова поерзал наскамье.
— Канарейки, — буркнул он.
— Что?
— Леди с канарейками. — Трубка погасла. Старикстал разжигать ее снова, в его глазах была тревога. — Не стоит егобеспокоить. Ничего с ним не сделалось. Он не болен. Придет.
Он убеждал меня слишком усердно, и старики едва заметнобеспокойно задвигались.
— А как его фамилия? — спросил я. Это была ошибка.Как?! Я не знаю его фамилии!
Господи, да ее все знают! Старики снова уставились на меня.
— Леди с канарейками! — воскликнул я и стремглаввыскочил из лавки, чуть не угодив под колеса трамвая, проезжавшего в тридцатифутах от дверей.
— Идиот! — заорал вожатый, высунувшись наружу, ипогрозил мне кулаком.
— Леди с канарейками! — по-дурацки прокричал я вответ, тоже грозя кулаком в доказательство того, что остался жив.
И помчался ее искать.
Адрес я знал, так как видел вывеску на окне:
«…продаются канарейки».
В нашей Венеции всегда было и теперь есть множествозаброшенных уголков, хозяева которых выставляют на продажу жалкие остатки того,что радовало им душу, втайне надеясь, что никто ничего не купит.
Вряд ли найдется хоть один старый дом с давно не стираннымизанавесками, где в окне не красовалась бы вывеска вроде:
«1927 г. ЗАКУСКИ НА СКОРУЮ РУКУ. РАЗУМН. ЦЕНА. ЧЕРНЫЙ ХОД».
Или:
«МЕТАЛЛИЧ. КРОВАТЬ. ПОЧТИ НЕ ИСПОЛЬЗ. ДЕШЕВО. ВЕРХН. ЭТАЖ».
Проходя мимо, невольно задаешься вопросами: на какой жестороне кровати спали, спали ли на обеих сторонах, и если спали, то как долго,и с каких пор там никто больше не спит? Двадцать лет? Тридцать?
«СКРИПКИ, ГИТАРЫ, МАНДОЛИНЫ», — гласит Другая вывеска.
И в окне — старые инструменты, вместо струн не проволока, некетгут, а паутина, а за окном, скорчившись над верстаком, старик что-товырезает из Дерева; он всегда отворачивается от света, его руки быстродвигаются; он — свидетель еще тех дней, когда начали затаскивать гондолы изканалов во дворы и использовать как ящики для цветов.
Интересно, сколько лет прошло с тех пор, как этот старикпродал последнюю скрипку или гитару?
Постучишь в дверь, в окно — старик не перестанет резать иполировать дерево, лицо и плечи у него трясутся. Почему он смеется? Потому, чтоты стучишь, а он делает вид, будто не слышит?
Вы проходите мимо окна с объявлением:
«КОМНАТА С ВИДОМ».
Окно комнаты выходит на океан. Но уже лет десять в нейникого нет. И никому нет дела до вида на океан.
Я завернул за угол и нашел то, что искал.
Объявление висело на окне с потемневшими от солнца рамами,тонкие буквы, вычерченные повидавшим виды карандашом, еле заметные, словнонаписанные лимонным соком, выцветшие, почти совсем стершиеся… Господи! Неиначе, их написали лет пятьдесят назад!
«Продаются канарейки».