Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, нормативный идеал истинно римской доблести предполагал, что она может быть выказана лишь при определенных условиях. Настоящая доблесть, vera virtus, обнаруживается только в открытом и честном сражении с достойным противником[1023], который действительно мог бы стать для римлян, по выражению Ливия (VI. 7. 3), «оселком их доблести и славы», perpetua materia virtutis gloriaeque vestrae. Понимание доблести в духе «нравов предков» исключало не только всякого рода грязные средства ведения войны, вроде отравления источников (Flor. I. 20. 7), но даже применение засад, ночных вылазок, ложного бегства и т. п. средств (Liv. XLII. 47. 5)[1024].
Следует также отметить, что в традиционной римской шкале ценностей воинская доблесть представлялась благородной и истинной лишь в том случае, если она проявлялась в борьбе с внешним врагом, а не в междоусобной войне. Показательна в этом плане оценка Луканом знаменитого подвига центуриона Кассия (Цезия) Сцевы в битве под Диррахием. Если остальные авторы пишут о Сцеве как о подлинном герое либо нейтрально (Caes. B. civ. III. 53; Val. Max. III. 2. 23; App. B.C. II. 60; Plut. Caes. 16. 3), то Лукан дает ему и его подвигу сугубо негативную характеристику («склонный к злодействам любым, не знал он, каким преступленьем / В междоусобной войне боевая является доблесть») и после красочного описания его деяний горестно восклицает: «О, как бы прославил ты имя, / Если б бежал пред тобой ибер устрашенный или / С длинным доспехом тевтон, иль кантабр со щитом своим круглым! /…Горе! В геройстве своем возвеличил ты только владыку!» – Infelix, quanta dominum virtute parasti! (Phars. VI. 147–148; 257–262. Пер. Л.Е. Остроумова)[1025]. По существу, тот же критерий использует и Цицерон, говоря в XIV Филиппике о победе войска консулов и Октавиана над Антонием: «Если вражеской была эта кровь, то велика была верность солдат их долгу; чудовищно их злодеяние, если это была кровь граждан» (Cic. Phil. XIV. 6. Пер. В.О. Горенштейна). Примечательна также риторическая антитеза Тацита (Hist. III. 11. 2), который в рассказе о гражданской войне противопоставляет прежнее virtutis modestiaeque certamen воинов состязанию в дерзости и распущенности – procacitatis et petulantiae (ср. также: Hist. III. 51; 61; Sall. Cat. 7. 6; 9. 2; 11. 4–6). Во всяком случае, как верно заметил Г.С. Кнабе, при описании подвигов римских солдат в этой войне Тацит не пользуется словом virtus даже там, где оно, казалось бы, наиболее естественно по контексту[1026].
Говоря о римском понимании воинской доблести, нельзя обойти вниманием еще один вопрос, всегда занимавший античных писателей. Это вопрос о соотношении доблести и удачи[1027], ибо, по словам Г.С. Кнабе, «идея успеха в Риме изначально осложнена идеей случайности»[1028]. В некоторых высказываниях доблесть и фортуна выступают как равнозначные или рядоположенные факторы (Caes. B. civ. III. 73. 4; Cic. Phil. XIV. 11; 28; Liv. VII. 34. 6; XXXV. 6. 9; Tac. Hist. IV. 58. 2). Иногда же определенно подчеркивается особая значимость в делах войны именно Фортуны[1029]. Вместе с тем для римлян не менее характерным было убеждение, что в военном деле полагаться следует в первую очередь на доблесть, которая способна преодолеть любые случайные обстоятельства (ср.: Ios. B. Iud. III. 5. 7). В общем виде эта мысль афористично выражена у Публилия Сира: «Следует больше полагаться на доблесть, чем на фортуну» (virtuti melius quam fortunae creditur) (Ribbeck. Fragmenta. II. 1. 641, 646, 647). В суждениях греческих авторов проримской ориентации при объяснении причин военных успехов римлян предпочтение явно отдается доблести. Согласно Полибию, римские военачальники побеждают не благодаря случайности, но следуя заранее составленному плану и рассудительности, т. е. действуя так, как сам Полибий предписывает искусному полководцу (IX. 12. 1 sqq.). Иосиф Флавий констатирует, что римляне на войне ничего не предпринимают без расчета или полагаясь на случайность, но всегда согласуют свои действия с намеченным планом. Он даже заявляет, что римляне предпочитают поражение в подготовленном сражении победе, доставшейся благодаря счастливой случайности (B. Iud. III. 5. 6; cp.: III. 5. 1; V. 3. 4). Из всех этих замечаний трудно сделать вывод об однозначной приоритетности доблести или фортуны, особенно если принять во внимание различные контексты приведенных суждений. Но хотя Фортуна как обожествленная абстракция довольно широко почиталась военными, особенно как Fortuna redux («Возвращающая»)[1030], все же скорее прав А. фон Домашевский, по мнению которого акцент на удаче в военных делах в целом не характерен для римлян. В подтверждение этой мысли он приводит тот факт, что самое раннее эпиграфическое свидетельство культа Фортуны в армии относится ко времени Траяна (CIL III 1008), а ее изображение на монетах впервые появляется только при Веспасиане[1031]. Примечательно также, что уже в позднереспубликанский период в еще меньшей степени, чем на Фортуне, акцент в военных делах делается на помощи богов. Например, Цезарь, даже упоминая в одном месте содействие бессмертных богов, рядом с ним ставит доблесть воинов (B. Gall. V. 52. 6; cp.: [Caes.] B. Alex. 75. 3; Ios. B. Iud. VI. 1. 5), а в других местах своих сочинений основной упор делает на искусстве полководца, патриотизме, мужестве и чувстве чести римлян. Это, по мнению Е.М. Штаерман, весьма знаменательно для умонастроения в армии[1032].
Что касается категории «славы», то необходимо отметить, что она мыслилась как наивысшая награда за доблесть[1033]. Главным результатом проявленной