Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, выяснить «удельный вес» того или иного из упомянутых факторов в процессе поддержания дисциплины, тем более на протяжении длительного периода, не представляется возможным: слишком многое здесь зависело от конкретной ситуации и характера действующих лиц. В лучшем случае мы можем установить определенную тенденцию, обратив внимание на некоторые факты, показывающие, что даже в критические моменты дисциплина легионов не в последнюю очередь обусловливалась жизненной реальностью того чувства, которое Тацит в одном месте назвал «любовью к послушанию» – amor obsequii (Ann. I. 28. 6; cp. Hist. II. 19. 2: obsequium et parendi amor). Такого рода факты можно найти в сочинениях самого Тацита, чьи свидетельства тем более ценны, что его, как и других авторов императорского времени, едва ли возможно заподозрить в симпатиях к солдатской массе[1000]. Последнюю, как уже отмечалось, историк по преимуществу отождествляет с толпой, чернью (vulgus), приписывая солдатам ее коренные пороки. Все эти характеристики в устах Тацита вполне закономерны и в силу его идеологических позиций, и потому, что относятся они главным образом к солдатам времен гражданских воин или мятежей. Вместе с тем, как мы видели выше, он не только отмечает образцы верности долгу и героизма отдельных солдат и офицеров, но часто подчеркнуто противопоставляет солдатской черни, «отбросам лагеря» (pessimus quisque, ignavissimus quisque, deterrimus quisqe, mali et strenui), лучшую, хотя обычно меньшую, часть воинов (optimus quisque manipularium, melior pars, meliores, modesti quietique) (Tac. Ann. I. 16. 2; 21. 1; Hist. I. 52. 3; 80. 2; 83. 1; II. 66. 3; IV. 62. 1)[1001]. Иногда Тацит конкретизирует понятие «лучших», указывая, что порядку и долгу в первую очередь были преданы центурионы, орлоносцы, знаменосцы и другие, являвшиеся «наиболее здоровым элементом в лагере» – quod maxime castrorum sincerum erat (Ann. I. 48. 2). Как мы уже видели в главе VIII, именно эти «лучшие», а под их влиянием в некоторых случаях и большинство воинов могли потребовать покончить с распущенностью и наказать виновных в мятеже или даже собственными силами справиться с мятежными элементами (Ann. I. 30. 1; 44. 1 sqq.; 48. 3; Hist. I. 82. 3; 83. 1; II. 66. 3). Возможно, поэтому римский воин не был в глазах Тацита таким безнадежно низким и подлым, как городской плебей, и мог испытывать чувство стыда, раскаянии и жалости, как, например, в эпизоде с Агриппиной и ее детьми во время мятежа германских легионов (Ann. I. 41; 44)[1002]. В числе эпизодов, показывающих, насколько сильна, несмотря ни на что, была в римских воинах привычка к дисциплине, следует еще раз упомянуть рассказ Тацита о реакции солдат-вителлианцев на хитрость префекта лагеря Алфена Вара (Hist. II. 29). И хотя Тацит здесь указывает на переменчивость настроений толпы, обращает на себя внимание то, что даже во время волнений легионеры продолжали нести обычные обязанности в лагере и ждали приказаний. Сильным желанием настоящей власти (aviditate imperitandi[1003]) объясняет Тацит положительное отношение солдат нижнегерманских легионов к Вителлию, после того как тот стал их легатом и предпринял ряд дисциплинарных мер, разумных и оправданных на фоне порочной практики его предшественника. Эта оговорка звучит весьма примечательно, хотя Тацит и подчеркивает, что воины принимали за достоинства Вителлия сами его пороки (Hist. I. 52. 2).
Таким образом, за предвзятостью оценок солдатской массы в целом вполне явственно обнаруживается такой компонент дисциплины, который не сводим ни к страху наказаний, ни к строгости военачальника, ни, напротив, к его снисходительности, ни к упованиям на награды. Он может быть обозначен как некая константа, «архетип» римского воинского этоса, живший в сознании солдат императорской армии[1004]. Рассмотренная оппозиция между заискиванием и суровостью со всеми их последствиями не есть достояние только литературной традиции. Сама напряженность данной оппозиции определенно указывает на непреходящую аксиологическую значимость понятия дисциплины и для общественного сознания, и для практиков военного дела. Эти представления о дисциплине, базирующиеся на исконной римской аксиологии, передавались из поколения в поколение через военные традиции и обычаи, правовые и религиозно-культовые установления, через легендарные образцы и живые примеры. Disciplina militaris, с военно-этической точки зрения, оставалась важнейшей воинской доблестью, неотделимой от понятий солдатского долга, чести и славы[1005]. Поэтому прав Дж. Лендон, указывая, что такое представление о дисциплине жило в душах солдат и само повиновение ей было почитаемым качеством[1006]. Вместе с тем в условиях профессиональной армии дисциплина определялась не только и не столько традиционной суровостью, сколько продуманной организацией, систематическим обучением личного состава, строгой командной иерархией, корпоративной сплоченностью солдат, различными льготами и поощрениями, перспективами карьеры и социального возвышения, а также авторитетом императора. Все эти факторы, конечно, не гарантировали абсолютно нерушимой дисциплины, а иногда некоторые из них действовали прямо в противоположном духе. Нельзя недооценивать и качественный состав контингентов, пополнявших легионы. Однако все это в целом позволяло римской армии постоянно поддерживать достаточно высокий уровень дисциплины, по крайней мере в первые два века империи[1007], пока солдаты продолжали чувствовать себя римлянами и воспитываться в соответствии с римскими традициями и ценностями. Очевидно, что лишь