Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После был банкет. Множество бутылок стояло, как в строю, на длинном столе. Сергей сидел на углу, был пьян. Свесил руку с края стола, как неживую, как не свою. Рядом расположилась та самая Наташа, жена Алексея Толстого, чей сынишка поверг когда-то Исиду в трепет и ужас. Поэтесса была очень рада его видеть, болтала без умолку, как сорока, он не понимал, о чём. Смотрел бездонным взглядом в пространство и иногда из вежливости кивал…
Сказал ей, что вот уедет в Москву – всё и всех забудет, начисто забудет. Наташа подумала, что это он об Исиде, точно – о ней. Это её он забудет начисто.
Хотел показать ей фотокарточки своих детей, да оставил их в пиджаке другом, не переложил в смокинг. Огорчился. Сказал, что очень их любит, что девчушка Таня на него очень похожа, все говорят. Что у Исиды тоже были дети, разбились насмерть. Она о них сильно тоскует. Губы его жалостно непроизвольно дрогнули.
Вдруг начал снова читать стихи. Тихо, так исчезающе невесомо, словно читал для себя, внутри себя, не замечая всех тех, кто вокруг. Стол мгновенно смолк. Собрались в кружок тесно, слушали. Он будто и не читал даже, а протяжно напевал.
«Дорогая, я плачу, прости, прости…» Повторил снова, страшно искренне и невыносимо хорошо: «Дорогая, я плачу, прости, прости».
Полуулыбнулся, будто сквозь силу, давая понять, что закончил. Одним махом выпил стакан вина. Выпил так обречённо, что на это было больно смотреть. Каждый думал: он на краю. Как же ему помочь? Ведь невозможно это.
Кто-то заказал оркестру трепак. Все стали просить его станцевать. Он сначала отказывался, но медленно нарастающий ритм, с подмывом, так и тянул в круг. Покачиваясь, вышел. Эх, хорошо пройтись с коленцем, да с вывертом. Темп всё ускорялся, кто-то крикнул: «Вприсядку, Серёжа!» Получалось у него очень славно, только смокинг волочился по полу…
Совсем пьяный, ушёл от всех, нашёл где-то в тёмном коридоре стол. Стула рядом не было. Уселся высоко, скрестил ноги…
Из тьмы выступил чёрный силуэт. Ужас продрал до кончиков волос. Это был тот самый, его двойник. В смокинге, цилиндре, с тростью, развязный и наглый, ноги – как на шарнирах. Приблизился… Сергей хотел бежать – и не мог. Чёрный Человек ухмыльнулся: он словно знал заранее всё, что Сергей хотел сделать, и знал, что без его позволения сделать этого Сергей не сможет. Это подлинный страх – знать, что каждый твой шаг, любое действие известны наперед. Зеркально известны, точно связан накрепко. В руках двойника появилась огромная книга, похожая на амбарную. Он водил по ней скрюченным пальцем и гнусавил, гнусавил. Сначала Сергей старался не вслушиваться, а потом понял, что он читает ему его собственную жизнь – мошенника, прохвоста и забулдыги. Каждый раз, когда он кривил душой в жизни, когда менял свои лики, как маски, когда врал окружающим видом, костюмом, не соответствующим его сути, словами, озорными поступками, – каждый раз напомнил ему Чёрный Человек. Сергей вымолвил: «Ты не смеешь этого…» Тот достал из книги простой листок. Сергей вглядывался: что это?! Чёрный Человек отвратительно рассмеялся. Ах, он узнал. Это было его собственное письмо, написанное полудетской рукой. Письмо Маше. То, что писал в отчаянии, после того, как его стихи не напечатали в Рязани. То, после которого выпил эссенцию. Там было написано: «Душу отдал бы дьяволу за талант… Даже если десять лет жизни ещё…» Чёрный Человек тростью указал на огромные часы. Они гулко тикали, показывали девять часов. Хотел к нему прикоснуться, но Сергей отшатнулся…
Чуть не упал со стола. Один из знакомых трогал его за плечо. Откинул назад упавшие на лицо волосы. С облегчением вздохнул. Улыбнулся. Другой знакомец стоял поодаль. Спросил его:
– Ты зачем здесь? Сторожишь меня?
Тот помялся.
– Так ведь спал ты…
Рядом стоял стакан с недопитой водкой.
Сергей легко соскочил со стола. Сказал, что ему негде спать. Один из знакомых сразу предложил свой дом. Вышли на тихую берлинскую улицу. Был тот серый предрассветный час, который особенно чуток и как-то молчаливо трогателен в своей пустынности. Где-то далеко, где поля и нет домов, наверное, светлеет горизонт.
Подумал, что вот идут они – три русских человека – здесь, в далёком Берлине. Идут из кабака. Почему они здесь?! Острая тоска проникла Сергею в сердце. Он вспомнил сон, осознал, где находится, что любовь «скверной девочки сорока с лишним лет» он потерял, что детей его растит другой, что Россия… Россия!!! Ах, его Россия!!!
Словно долго сдерживаемое, почти выкрикнул:
– Не поеду в Москву! Не поеду туда, пока Россией правит Лейба Бронштейн!!!
– Что ты, Серёжа… ты антисемит?!
Остановился. Злость водочной волной ударила в голову. Всплыл проклятый вечер в Нью-Йорке…
– Это я-то антисемит? Дурак ты! Лейба Бронштейн – это другое. Он правит Россией, а не должен ей править. Ничего ты этого не понимаешь…
Выкрикнув всё это в лицо, Сергей пошёл дальше. Немного успокоился. Бормотал:
– Никого я не люблю. Дочь вот люблю… Сын чёрненький… Россию люблю, как детей… и революцию люблю. Мою революцию! А не их… А вот ты, друг мой белый, ничего этого не понимаешь…
Пол под ним качался. Где-то далеко, в левой руке, маячил стакан. Водка из него расплёскивалась. Зрители свистели и улюлюкали. Кричали: «Уведите его, он пьян!»
Где он? Где-то на сцене. А чего им от него надо? Отхлебнул из стакана. Руку донёс с трудом – такая расслабленность была во всём теле. Было очень страшно подойти к краю сцены, боялся свалиться. Сандро подбадривал его жестами, стоял слева, поодаль.
Какая-то баба в первом ряду что-то возмущённо говорила в его сторону, размахивая руками. Обозвал её сволочью и старой сукой. Вгляделся: жена Горького! Так и есть – он не ошибся адресом. Стал рассуждать о большевизме, ругал всех собравшихся за то, что они не большевики. Здесь, в эмиграции, любой истинный дух разлагается, потому что от России оторван. А он сам – он левее большевиков, гораздо левее!!!
Ему орали: «Хватит клоуна строить! Читайте уже!»… «Да снимите его оттуда!»
Четыре мужика хотели ухватить его под руки и увести со сцены. Не дался, вырвался, плевал в них, хохотал над их неуклюжестью…
Кто-то крикнул: «Стихи! Читай стихи!!!»
Треснул об пол стакан. И начал.
Всю боль выкрикнул. Про неё, дуру, такую любимую и такую ненавистную, про жизнь пропащую, про душу выпитую и выпесненную. Ведь ничего, «ничего не даётся без жертвы. Ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть». Читал так, будто в последний раз. Отдавал себя без остатка.
Слушали, замерев. Несчастный и измученный, шатающийся от боли и водки, он снова победил враждебный, чужой зал. Таким пьяным он ещё никогда в жизни не выходил на сцену. Он любил прихвастнуть опьянением – это тоже была игра, маска. Ему нравилось казаться пьянее, чем был. Опрокинет двадцать граммов, а шатается – на полбутылки. Развлекало его это. Но в этот день было иначе. Плевать, что о нём подумают, – у него «вся душа в крови», ни вздохнуть, ни выдохнуть…