Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сандро смотрел на него.
Думает – он проиграет, струсит перед этой озверевшей публикой?! А вот и нет!
Странное дело, но, когда он начинал читать, хмель мгновенно слетал с него. Словно стихи возвращали его в те часы и минуты, когда он писал их. Он помнил их без запинки, все – от самых ранних до последних. Слишком много таилось в них вложенной силы Слова. Той самой, что «проклёвывается из сердца самой себя птенцом».
Ещё совсем недавно свистевшие и улюлюкающие опустили головы: у всех было чувство, что они приоткрыли дверь в чужую спальню и подсматривают. Тошно и некрасиво. Не было никаких сомнений: все строки, до последней, были пронизаны присутствием Исиды…
Обречённо, невыразимо грустно произносил он, поворачивая голову к другу:
Простыми словами он делится – самым горьким, самым интимным. Люди, ещё недавно ненавидевшие его, враждебные и чужие, становились своими, родными. Потому что так, как рассказывал он, можно довериться только самым лучшим, самым преданным тебе людям. Это изменило зал до неузнаваемости. В ответ на это доверие, на эту распахнутость и незащищенность слушатели, как один, отдали ему свои сердца. Он уже не был для них охальником и глумливым циником, самодовольным поэтом Советской России, только что отборной бранью крывшим их. Он был просто несчастным Серёжей, самым лучшим и искренним лириком.
Он читал, задыхаясь, казалось, он бежит, он готов споткнуться и упасть. Он бежит, у него колотится измученное сердце, готовое вырваться из груди… А вместе с его сердцем – вырвутся и их сердца, слушателей. Каждому хотелось крикнуть: остановись! Остановись, Серёжа!
Затопленный болью, едва дыша, произнес последнее:
Зал вздохнул, как один человек, – разве не думал каждый, что отдал бы всё на свете, чтобы умереть в России, вот так же, под иконами?! Для них это теперь невозможно. Просто умереть дома – нельзя. Огромная волна обожания вернулась к Сергею. Хлопали и плакали. Он вдруг стал родным, милым, трогательным и любимым. Ну и что, что пьян? Он просто страшно несчастен…
Сандро стоял, опустив голову: он не понимал, как такое могло произойти. Вот только что они готовы были оплевать Сергея, морду готовы были ему бить, а теперь вон – на сцену лезут качать его… Обнимают, каждый потрогать норовит. Никогда у него такого не было…
Сергей отправился в то самое издательство, в котором вышло здесь, в Берлине, несколько его книг. Слегка пьяный, грустный, он шёл, будто по необходимости. Разве он ожидал, что сегодня оборвётся ещё и эта нить? Требовал денег за свои стихи. Издатель, теребя мясистый подбородок, мялся и выдумывал отсрочки. Зашёл разговор о Горьком… Ах, если б не горькая водка в жилах! Сергей смолчал бы. Но не смог. Горький? Отвратительный умник, думающий, что он гений! Да он прихвостень этой кровавой власти! Он что думает – можно быть чистым и великим, пресмыкаясь перед теми, кто «расстреливает несчастных по темницам»?! Да он сам один из них! Если с ним, Сергеем, что случится, а случиться в Стране негодяев может всё что угодно и когда угодно, – он не поможет, он подтолкнёт! У него сердце холодное! Как можно писать с таким сердцем…
Всем от него досталось. Тем, что были вокруг, – в первую очередь. Крыл их в мать и в Бога. Чуть не подрались.
Пунцовый Зиновий Гржебин, тогда уже сорокапятилетний, готов был кулаками вернуть весь злой мат, что сорвался с уст Сергея.
Их разняли, издатель кричал, брызгая слюной: «Ничего от меня не получишь! Вооон!!!»
На прощанье Сергей пророчески вздохнул:
– С такой политикой вы разоритесь. Прощайте…
Гржебин успокоился только на следующий день, когда отослал подробное письмо Горькому…
Как же так? Он сидит прямо на асфальте, на чистой берлинской мостовой, которую моют каждый день, в одной рубашке и штанах, без шляпы и пиджака, даже без ботинок! Его выпихнули из ресторана. Просто он решил высказать всё по адресу русских официантов, работающих там. Он такой смешной сидит тут, светлые носки продувает апрельский ветерок. Его, наверное, ограбили. Трогал карманы – где деньги? Как там Исида говорила? «Диньги». «Нету диньги!» Он немного мёрз, сидя на асфальте. Но хмель выветривался. Когда винные пары покидали его, ему становилось ещё горше. Мука нестерпимая. Думал о браунинге Сандро, настойчиво думал. Никогда он столько не пил. Пьёт ведь – и не пьянеет. Вот такая любовь зараза, вот такая любовь – чума… «Голова ль ты моя удалая, до чего ж ты меня довела». Когда совсем пьян, тупеешь, не так страшно. Может быть, он не увидит её уже никогда. Не вернётся она в Москву, оставит школу на приёмную дочь. Ведь ясно, что им там и без Исиды отлично. Слишком мучительно было думать, что она уже утешилась без него. Он ей обуза был, носилась с ним, как с сыном. Теперь ей легче, теперь она вздохнёт. Без него ей лучше. Он испортил ей репутацию, сжёг фотографии её детей. Да она сама дерётся! Однажды чуть глаза ему не выцарапала! Стерва! Стерва…
Плакал. Мимо шли берлинцы. Никому не было до него дела.
Ни строчки от неё… А будет она его жалеть, думать о нём, если его не станет вдруг? Плакать будет? Да, будет. Постепенно эта новая роль – ушедшего, любимого и дорогого – всё больше захватывала его. Он будет сниться ей, приходить каждую ночь и подолгу всё рассказывать. Ведь там нет разности в языке. Он ей расскажет, что она очень русская, что он бесконечно любит её… А ещё попросит у неё прощения…
Вспоминал, как недавно вертел в пальцах увесистую чёрную сталь браунинга. Такое же могучее, неодолимое желание убить свою тоску было у него в юности, когда пил эссенцию. Потом отпустила его тоска – до поры до времени. Жить захотелось. Нет, он не может совершать тех же ошибок. Если выстрелить, он погибнет наверняка.
Что-то шлёпнулось за спиной. Обернулся – ботинки. Надел.
И пошёл тихонько домой. Браунинг тянул к себе…
По дороге увидел почтовое отделение. Сердце глухо ударило в рёбра. Во рту высохло. Долго стоял напротив, нашарил в карманах брюк остатки мелочи. Вдруг решительно вошёл внутрь, схватил бланк и, спотыкаясь буквами, пляшущими в глазах от волнения, нацарапал непослушным пером:
«Paris Rue de La Pompe 103. Isida browning darling Sergei lubich moja darling scurry scurry».
Девушка в полукруглом окошке удивлённо вскинула бровки, прочитав текст. Видимо, она решила, что это какой-то частный шифр, переписала скрупулёзно, с немецкой аккуратностью.
Мэри вбежала в комнату. Исида кричала: «Скорее! Скорее! Мы едем в Берлин!»