Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря о полицейских теориях передовых европейских стран, воспринятых в России начиная с Екатерины Великой, и опираясь в исследовании ландшафта этих теорий на труды Мишеля Фуко (1926–1984)[641], исследователь политической социологии заключает, что ещё в индустриализирующейся Западной Европе, сначала идейно, а затем и на практике с конца XVII–XVIII веке «первой заботой полиции становится количество людей, населяющих страну, обеспечение их первейших жизненных потребностей, здоровье (не в смысле борьбы с эпидемиями, а в смысле, как бы мы сейчас сказали, санитарногигиенических мер) и, наконец, обращение произведённых человеком благ… Что мы не сможем обойти, говоря об этом старом понимании полиции? Взаимосвязь узко понятого благополучия с широко понимаемой безопасностью, а также высшее попечение о нравственном здоровье — с принципами экономического процветания. Но было и ещё нечто важное. Гедонистический полицеизм был сводом практических дисциплин, предназначенных для прямого использования в политическом и хозяйственном управлении. (…) Полицейское государство как идея организации деятельности людей ради общего блага находится в сложной связи с прошлым и будущим. Так или иначе она сопрягается с заботой о физическом и нравственном здоровье, с противодействием разного рода порче и со своеобразным преломлением старого принципа справедливого и правильного порядка, при котором всё находится на своем месте. Но не только это. Полицейская идея изначально связана с широко понимаемой безопасностью, то есть именно с тем, чем и занимается полиция в последующие века. Но безопасности не может быть, когда дела экономические приводят к социальным размежеваниям и напряжениям. Социальное государство оказывается государством полицейского вмешательства в хозяйственные дела, да и не только в хозяйственные. В этом государстве появляется идея поставить природу на службу человеку, иначе говоря, не столько открывать и изобретать новое, сколько находить новые и новые способы извлечения богатства из существующего для наилучшего распределения благ. И, конечно, всё это сопровождается коррупцией, авантюрами — и, возможно, отнюдь не случайно развитием той самой полиции, которая постепенно, с годами, становится основным, а потом и единственным воплощением идеи полицейского государства»[642].
(2) Военно-экономический опыт первой мировой войны (1914–1918) стал опытом не только тотальной (интегральной) войны, вызревающей из военно-политической традиции Клаузевица, не только подтверждением марксистского убеждения и прогноза, например Энгельса и Каутского о том, что «войны нельзя вести без напряжения всех сил народа»[643], — но и в большем масштабе реализованной во время войны нацистской Германии против СССР «войны на уничтожение»[644], революционного технического перевооружения армий, практики «выжженной земли»[645], ликвидации различения фронта и тыла в войне и тотальной социально-экономической мобилизации, предопределил подготовку будущей мировой войны как ничем не ограниченного взаимного уничтожения и борьбы всех без исключения наличных возможностей государств. Западный исследователь отмечает, что достигшая беспрецедентных пределов в ходе Первой мировой войны милитаризация экономики и общества привела не только к милитаризации труда в оборонных отраслях промышленности, но и шире — к осознанию значения фактора труда в промышленной части подготовки и ведения войны в целом[646].
В сфере труда в годы войны проявился острый дефицит рабочей силы в промышленности, немедленно вызвавший к жизни практику прикрепления рабочих к военным предприятиям, трудовой повинности: «труд все более принимал принудительный характер». В России появилось «полупринудительное» привлечение беженцев из фронтовых губерний во внутренние губернии (всего беженцев в 1915 — 2,6 млн, в 1916 — 3,3 млн) к труду. Если в 1915 — военнопленных среди вспомогательных рабочих у мартеновских печей на Урале было 3–4 %, 1916 — военнопленных на вспомогательных и основных работах там же стало 48–50 %. Резко выросло число иностранных рабочих по вольному найму (персы, китайцы, корейцы), расширилась доля женского и детского труда, практика переселения к промышленным зонам[647]. При этом современники и исследователи солидарно отмечают, что военные власти России, которым вроде естественно было бы исповедовать милитаризм, именно к промышленной и общеэкономической мобилизации страны в интересах войны оказались не готовы[648] и в этом смысле были не более чем учениками своих милитаризованных европейских врагов и союзников. Только индустриальные и социальные инструменты капитализма по социализации экономики и населения большевизм превращал в философию революции, стремясь утопию Просвещения надстроить утопией Коммунизма.
Главный советский философ-марксист, рецензируя О. Шпенглера, замечал о легендарном германском милитаризме и государственном социализме: «Прусский капитализм давно уже принял социалистические формы в смысле своеобразного государственного порядка и государственного управления хозяйством. (…) Социализация вовсе не означает обобществления или огосударствления собственности путём отчуждения её. Социализация — вопрос не номинального владения, а чисто техническая проблема управления»[649].
Интересный заочный спор произошёл между авторитетным социалистом и пропагандистом кооперативного движения, с одной стороны, и большевиком, с другой, когда уже в конце Первой мировой войны они начали подводить ей предварительные итоги. Социалист В. Ф. Тотомианц охлаждал восторг русских коммунистов от практики военного регулирования в Германии: «Нет никакого повода выдавать все эти приёмы за новые приобретения, которые должны служить образцами хозяйственного уклада в будущем. Эти приёмы, если и отличаются от способов, применяемых при снабжении населения осаждённых крепостей, то только по объёму; поэтому такого рода „социализм“ правильнее было бы назвать осадным коммунизмом, чем социализмом войны»[650]. Но бывший большевик А. А. Богданов, беря на вооружение именно немецкую терминологию военного регулирования, «военный коммунизм» как практику государственного капитализма военного времени, настаивал на превращении именно практики германского милитаризма (и, в частности, «государственной трудовой повинности») в коммунизм: «Государственный капитализм есть система приспособлений новейшего капитализма к двум специальным условиям эпохи: военно-потребительному коммунизму и процессу разрушения производительных сил… колоссально развившийся [германский. — М. К.] военный коммунизм…