Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(3) Индустриализация сталинского СССР была продолжением капиталистической индустриализации и вариантом того, что в западной историографии именуется «мобилизацией труда периода экстенсивной индустриализации»[652]. Прямо связанная с индустриализацией европейская практика «политики населения» (биополитики) XVIII–XX вв. непосредственно предшествовала всей совокупности трудовых повинностей[653] в Советской России, «второму изданию крепостного права» в коллективизации, военизированному режиму промышленного труда периода Второй мировой войны, системе ГУЛАГ и ГУПВИ НКВД / МВД СССР. Эта европейская практика была грубо и демонстративно реализована в принудительных «обменах населения» в ходе Балканских войн 1912–1923 гг. и по Лозаннскому мирному договору Англии, Франции и др. (1923: 1 500 000 греков и 500 000 турок и мусульман) в отношении Греции и Турции[654], других актах «социальной инженерии»[655], официально взятых на вооружение в новых национальных государствах на развалинах Германской, Австро-Венгерской, Российской и Османской империй, принципиально признанных победителями в Первой мировой войне в качестве образца для государственного строительства в Европе и Азии независимо от реальной независимости новых государств, реализована в межэтнических и межграничных конфликтах, социальных и этнических депортациях[656], в признании главным аргументом для территориального устройства данных этнографии, но для того, чтобы административно и насильственно изменить эти данные в свою пользу в принудительных миграциях, принудительной ассимиляции, этнических чистках[657], а также других формах масштабного насилия в отношении групп населения. проводимое либерализмом превращение регулярного государства запада в чрезвычайное в течение XIX–XX вв. — такой диагноз равно разделяют последователи консервативного мыслителя К. Шмитта и исследователя биополитики М. Фуко. Вслед за Карлом Шмиттом они исследуют роль чрезвычайного положения при переходе от современности к постсовременности: «Функция чрезвычайного положения здесь очень важна. Чтобы контролировать подобную исключительно неустойчивую ситуацию, необходимо предоставить вмешивающейся инстанции власти: во-первых, возможность определять — всякий раз исключительным (чрезвычайным) образом — необходимость вмешательства; и, во-вторых, возможность приводить в движение силы и инструменты, применяемые различным способом ко множеству разнообразных кризисных ситуаций. Таким образом, здесь, ради чрезвычайного характера вмешательства, рождается форма права, в действительности являющаяся правом полиции. Формирование нового права вписывается в использование превентивных мер, репрессивных действий и силы убеждения, направленных на восстановление социального равновесия»[658]. И здесь же углубляются в тесно связанную с полицейским государством проблему «биополитического производства», «биовласти в обществе контроля»:
«Работы Мишеля Фуко… позволяют нам увидеть историческую, эпохальную смену общественных форм: переход от дисциплинарного общества к обществу контроля. Дисциплинарное общество — это общество, в котором социальное управление осуществляется посредством разветвлённой сети диспозитивов или аппаратов, производящих и регулирующих обычаи, привычки и производственные практики[659]. Функционирование такого общества и обеспечение подчинения его правилам и механизмам включения и/или исключения достигается при помощи дисциплинарных институтов (тюрем, фабрик, психиатрических лечебниц, больниц, университетов, школ и т. д.), которые структурируют социальную территорию и задают логику, адекватную „смыслу“ дисциплины…. мы должны понять общество контроля как общество, которое формируется на заре современности и развивается, двигаясь к периоду постсовременности, общество, где механизмы принуждения становятся ещё более „демократическими“, ещё более имманентными социальному полю, распространяясь на умы и тела граждан. Таким образом, практики социальной интеграции и исключения, свойственные системе управления, всё более и более становятся внутренней сущностью самих субъектов. Теперь власть осуществляется посредством машин, которые напрямую целенаправленно воздействуют на умы (посредством коммуникационных систем, информационных сетей и так далее) и тела (через системы соцобеспечения, мониторинг деятельности и тому подобное) … Таким образом, общество контроля характеризуется интенсификацией и генерализацией аппаратов дисциплинарной нормализации, которые служат внутренней движущей силой наших повседневных практик, но, в отличие от дисциплины, этот контроль распространяется далеко за пределы структурного пространства социальных институтов. (…) работы Фуко позволяют нам распознать биополитическую природу новой парадигмы власти… Наивысшая функция этой власти — охватить все сферы жизни, а её важнейшая задача — управление жизнью. Таким образом, биовласть обращается к ситуации, в которой ставка делается непосредственно на производство и воспроизводство самой жизни. (…) когда власть становится полностью биополитической, социальное тело целиком поглощается машиной власти и развивается в её виртуальности… Общество, поглощённое властью, добравшейся до центров социальной структуры и процессов её развития, реагирует как единое тело. Таким образом, власть выражает себя как контроль, полностью охватывающий тела и сознание людей и одновременно распространяющийся на всю совокупность социальных отношений»[660].
Здесь не случайно подчёркивается роль либерального, просветительского, модерного управления обществом как ландшафта для выстраивания чрезвычайной биополитики. Можно даже сказать, что те исследователи сталинизма, что имеют представление о реальной истории Запада и информированы о новых её исследованиях, сознательно или подсознательно избегают помещения сталинизма в этот западный контекст, чтобы он не выглядел несомненно родным и генетически предшествующим сталинизму. Фуко пишет о безграничности, универсальности, полноте притязаний модерной власти, которые в первой половине ХХ века уверенно называли бы тотальными, а в середине ХХ века уже назвали бы тоталитарными: «Сказать, что в XIX веке власть овладела жизнью, или сказать, что в XIX веке власть взяла на себя ответственность за жизнь, значит именно сказать, что власть начала охватывать всё пространство, которое тянется от органического к биологическому, от тела к населению, с помощью двойной технологии, с одной стороны, дисциплины, с другой — регулирования. (…) После анатомо-политики человеческого тела, утвердившейся в ходе XVIII века[661], в конце этого же века можно отметить нечто другое, что уже не является анатомо-политикой человеческого тела и что я бы назвал „биополитикой“ человеческого рода», предметом которой являются «общие процессы жизни, каковы рождение, смерть, воспроизводство, болезнь и т. д.»[662]. Публикаторы лекций М. Фуко и авторы примечаний к их тексту приводят такую сжатую формулу исторического генезиса биополитики, данную Фуко: «С появлением политической экономии, с введением ограничительного принципа в саму правительственную практику происходит важная перемена… субъекты права, на которых распространяется политическая власть, выступают как население, которым должно руководить правительство. Здесь отправная точка организационной линии „биополитики“. Но разве не ясно, что это лишь часть чего-то более обширного — новых правительственных интересов? либерализм нужно рассматривать как общие рамки биополитики»[663].
Европейский и российский опыт Нового времени в этих сферах до и независимо от коммунизма был реализован, в частности, в массовом беженстве времени Первой мировой войны[664], централизованном перемещении населения[665], интернировании[666], этнических чистках[667] и даже геноциде против потенциальных «пятых колонн»[668] на театрах военных действий, демографической и «этнокультурной инженерии» (нацеленной на создание либо уничтожение потенциальных «пятых колонн»[669]), массового принудительного труда заключённых и вообще дисциплинарного труда населения институций сферы общественного призрения, включая больницы[670] и ссыльных[671], принудительного