Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди думали, что из-за их малочисленности земля должна давать всего в избытке, а между тем получилось наоборот. Из-за людской неблагодарности во всем обнаружилась необычайная скудость, которая осталась надолго, и в некоторых странах… приключился тяжелый голод. Люди снова мечтали о богатстве и изобилии в одежде… но на самом деле дела повернулись совсем в другом направлении, потому что многие товары подорожали вдвое или больше, чем до чумы. А рабочая сила и труд торговцев и ремесленников росли беспорядочным образом. И повсюду в стране среди горожан возникали тяжбы, споры, ссоры и мятежи…»
Хроники того времени изобилуют обвинительными утверждениями, что годы, последовавшие за эпидемией Черной смерти, несли на себе печать упадка и всех возможных пороков. Уровень преступности взлетел вверх, богохульство и святотатство стало обычным делом, правила половой морали улетучились, погоня за деньгами стала единственным смыслом жизни. Мода в одежде, казалось, символизировала все самое порочное в поколении, выжившем в эпидемии чумы. Кто мог сомневаться, что человечество сползает к погибели, когда женщины появлялись на публике с искусственными волосами на голове, в сильно открытых блузах, а их груди были приподняты шнуровкой так высоко, «что на них буквально можно было поставить свечу». Когда Ленгленд неоднократно указывал на пороки эпохи «со времен чумы», в нем говорил голос каждого моралиста его поколения.
Нет сомнения, что сетования добродетельных часто изобиловали преувеличениями, и чуму обвиняли в том, в чем не было ее вины. Например, Хёнигер[142] считал, что «низкий уровень морали был характерен для того периода, и после эпидемии он не стал ниже, чем до нее». Но этот ответ нельзя считать полным, как и ответы впечатлительных хронистов-современников, описывавших это явление. В своем исследовании, посвященном городу Орвието, доктор Карпентер обнаружила многочисленные свидетельства, что за эпидемией Черной смерти сразу последовал резкий упадок общественной морали. Наблюдалось гораздо больше случаев плохого обращения с сиротами, появилось больше людей с оружием, строгие правила в отношении женской одежды смягчились, существенно возросло количество судебных процессов и обвинительных приговоров за всевозможные преступления.
Такое потворство своим желаниям стало какой-то странной, нелогичной реакцией на катастрофу, которую люди пережили так мучительно. В 1350 и 1351 годах средневековый человек, безусловно, верил, что Черная смерть была Божьим наказанием за его греховность. На этот раз ему удалось уцелеть, но едва ли он мог надеяться, что такое снисхождение повторится, если его упрямая неспособность исправить свое поведение подтолкнет Бога к очередному удару. Казалось, ситуация с грехом, спровоцировавшим чуму, и чумой, породившей еще больше греха, обладала всеми чертами порочного круга, единственной надеждой выбраться из которого было коренное исправление человека. И все же он продолжал вести свою беспутную жизнь вопреки апокалипсическим бормотаниям, предрекающим ему все разновидности гибели.
Вопреки обличительным речам Маттео Виллани и более прозаической статистике доктора Карпентер трудно воспринимать на полном серьезе мысль о греховности всего постчумного поколения. Расхлябанность действительно была ему присуща, но эта расхлябанность происходила от облегчения, наступившего после почти невыносимого напряжения и удовольствия от того, что человек мог тратить больше денег, чем он привык. В своем эссе мистер Дж. У. Томпсон[143] провел интересную, хотя и несколько натянутую, аналогию между реакцией населения на Черную смерть и на Первую мировую войну 1914–1918 годов. В обоих случаях он находит те же жалобы на аморальность и неуравновешенность тех, кто выжил. Мрачное удовольствие, с которым осуждалось поведение людей, можно встретить в Неаполе 1944 года, в Париже 1815-го и почти во всех ситуациях, где люди приходили в себя после страшных бедствий. Упадок морали не следует игнорировать, но не следует также считать, что европейцы, пережившие эпидемию Черной смерти, отличались какой-то особенной порочностью.
Тем не менее ни одно общество не могло выдержать наказание, которое несла с собой Черная смерть, и выйти из него без серьезной деформации. Одним из ее признаков, уже упомянутых нами, стало разрушение взаимоотношений между священником и мирянином, другим – напряжение, возникшее между различными группами общества, в частности, между богатыми и бедными. Ренуар изучил его результат во Франции. Он говорит, что в целом по стране землевладельцы обеднели, тогда как благосостояние среднего крестьянина выросло. Предприимчивое крестьянство столкнулось с обедневшим правящим классом, стремившимся восстановить свой прежний достаток за счет арендаторов. В городах ситуация была совсем иной. Здесь законы о наследстве гарантировали, что те из богатых, кто выжил, еще больше увеличили свои состояния, тогда как бедные, которым нечего было наследовать, экономически не приобрели ничего. Разбогатевшая буржуазия с удовольствием угнетала беззащитный пролетариат. Таким образом, в сельской местности пропасть между богатыми и бедными уменьшилась, а в городе увеличилась, но в обоих случаях результатом стало нарушение взаимоотношений между ними. Во Франции вторая половина XIV века оказалась удивительно богатой на социальные волнения, и шрамы, оставшиеся после Черной смерти, были как минимум частично ответственны за начавшуюся в 1359 году Жакерию, восстание тюшенов 1381 года, а также за восстание ткачей в Генте в 1379 году, восстание в Руане в 1380-м и восстание майотенов в Париже в 1382-м.
Явление, описанное Ренуаром, по-видимому, вовсе не было повсеместным. Например, в Альби в результате чумы не произошло существенного изменения социальной структуры города. Почти все стали богаче, чем раньше, но в целом богатства умерших, похоже, распределились между живыми без последующего нарушения уже существовавшей раньше картины значительного неравенства. Но даже там, где не возникало экономических мотивов, Черная смерть оставила после себя недоверие между классами. Защититься от чумы не мог никто, но богатые, по крайней мере, имели возможность пуститься в бегство. Чтобы позаботиться о себе наилучшим образом, епископы, земельные магнаты и наиболее состоятельные купцы покидали города и находили приют в своих сельских поместьях. Трудно ожидать, что по возвращении их встречали с большим энтузиазмом. Это как если бы Мейфэр или Шестнадцатый округ опустели во время войны, и когда опасность миновала, их обитатели вернулись, ожидая, что те, кого они бросили, встретят их возгласами радости.
Впечатление, что во время чумы богатые избежали худшего, во многом иллюзорно. Некоторые из них оставались в городах, а из