Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Всем студентам мира! Я чешский студент, мне 22 года. В момент, когда я пишу это воззвание, советские танки стоят в большом парке почти под моими окнами. Дула орудий нацелены на правительственное здание с надписью: „За социализм и мир!“ В течение семи месяцев моей страной руководили люди, которые поставили целью доказать — впервые в истории, — что социализм и демократия могут существовать вместе. Место, куда увезли этих людей, сейчас неизвестно. В 3 часа утра 21 августа 1968 года я проснулся совсем в другом мире, чем тот, в котором несколькими часами раньше лёг спать. Единственное, чем вы можете нам помочь, — не забудьте о Чехословакии! Мы просим вас, помогите нашему пассивному сопротивлению, постепенно усиливая напор общественного мнения во всём мире.
„Студент“. 1-й недатированный спецвыпуск, 22 августа 1968 года».
— Ну и что ты собираешься делать? — пытаясь сохранить спокойствие, нарочито вялым голосом спросил Сева.
— Как — что? Как это — что? — Ницца заметалась по квартире. — Они же теперь их задушат, наши задушат чехов! А студента этого убьют! Разве ты не понимаешь, Севочка, милый? Как же ты так можешь оставаться спокойным? Они сначала своих поуничтожили, маму мою до смерти в лагере довели, а теперь за чехов взялись, и только потому, что те немножко форточку приоткрыли, глоток свежего воздуха в дом себе решили запустить. А им — по морде! По морде! Живите в говне своём; мы живём — и вы живите и не рыпайтесь!
Сева ничего не ответил. Молча ушёл на кухню и стал разогревать на сковороде гречневую кашу. Через десять минут, когда он уже ел, безо всякой охоты ковыряя вилкой в тарелке, туда зашла Ницца. Села рядом, обняла Севу. Глаза её были мокрые от слёз.
— Сев, я не хотела… Ты меня прости, пожалуйста, за моё это… за то, что накричала на тебя. Просто не могу смириться, когда людей унижают. Я завтра уеду, в Жижу, а двадцать пятого вернусь, тебя проводить, ладно?
— Ладно, котёнок, — ответил Сева, отодвинул тарелку, обнял Ниццу и прижал к себе. — Я тебя очень люблю… И очень за тебя боюсь. Ты с какого-то момента стала совсем неуправляемая… И мне кажется, на тебя плохо влияют твои новые друзья. Будь с ними поосторожней, ладно?
— Ладно, — равнодушно отмахнулась Ницца и снова прижалась к Севе. — Буду… — И он понял, что выводов сделано не будет никаких. — Пойдём спать, да?
И она взяла его за руку и повела в спальню. Потом она его раздела, сама, медленно… как они делали это друг с другом раньше, в самые первые дни, когда стали жить вместе… А потом дала раздеть себя… И снова они задохнулись в любви, забыв про всё остальное, про недавние разборки, про обиды, мелкие и покрупней, про русские танки в Праге, про вокзал в городе Хельсинки, откуда должен был начаться маршрут его бегства в другую жизнь и где каждое утро его будет ждать Боб Хоффман, про листовку чешского студента, которую её попросили размножить и незаметно распространить в институте, про последние инструкции лейтенанта из органов Антона Николаевича, которые он получил вчера в квартире Дома на набережной…
А двадцать пятого, накануне отлёта, Ницца вернулась на Чистые пруды, но по её виду он догадался, что случилось нечто из ряда вон выходящее.
— Что? — коротко спросил он её. — Что на этот раз?
— Они мне не сказали… — пробормотала Ницца, и на глаза её навернулись крупные слёзы. Она утёрла под глазами тыльной стороной ладони. — А могли бы в Жижу телеграмму отбить, я бы приехала. И вместе пошла бы, с ними со всеми.
— Куда пошла? — не понял Сева. — С кем с ними?
Ницца всхлипнула и попыталась внятно изложить, но с обидой в голосе:
— Сегодня восемь человек вышли на Красную площадь, к Лобному месту. Развернули плакаты, мирно, против оккупации Чехословакии. «За вашу и нашу свободу!», типа того. Там ещё мама Киркина с ними была. И другие. Их арестовали всех. КГБ. Сначала кричали, что жиды, антисоветчики и подонки. Потом избивать стали. Одному мужчине зубы выбили. И женщину ещё вместе с ребёнком забрали, с грудным. Она флажок чешский в руке держала. И тоже избили, уже в машине. Это просто кошмар… И позор. Всем нам.
— Я говорил тебе, валить из этой страны надо. А ты не слушала. Вот результат. А будет ещё хуже, вот увидишь. Брежнев с Андроповым гайки закручивают, никого не стесняются. Да им на всех насрать. И на нас с тобой насрать и на весь мир! Неужели не ясно?
— Никогда… — сжав зубы, едва слышно выдавила из себя Ницца. — Не дождутся… Пусть они сами валят отсюда, если хотят. А я им такой радости не доставлю. Жаль, что меня там не было. Я бы им показала, как избивать мать, у которой на руках грудной ребёнок…
— Дура!!! — внезапно, потеряв над собой контроль, заорал Севка, сам не ожидая от себя подобной реакции. — Дура чёртова!!! Революционеркой стать захотела? Голову на плаху сложить удумала? Давай, давай, иди, как раз Лобное место неподалёку от кремлёвских опричников будет. Там тебя упакуют враз, так что мало не покажется. Ты пойми, сумасшедшая, их нельзя победить, они непобедимы! А тебя сломают в два счёта, так что «ой, мама!» не успеешь крикнуть. И саму покалечат, и всю оставшуюся жизнь твою! Нашу! Неужели не ясно?! Отца моего, между прочим, тоже они расстреляли! Те же, кто этих арестовал. Восьмерых твоих! И я их всех не меньше твоего ненавижу! Только что мне с этого?! С этой ненависти! Или идти теперь баррикады строить?! С ветряными мельницами воевать!?
Ницца ничего не ответила. Она молча, не разжимая губ, вышла из комнаты, зашла в кабинет, захлопнула за собой дверь, и Сева услыхал, как торчащий из замочной скважины ключ сделал два полных оборота. Затем всё утихло.
А рано утром он улетел. Не простившись. Не постучав в дверь кабинета. Но и она, зная о времени отлёта, тоже не вышла его проводить. На этот раз обида получилась сильной и взаимной…
В Хельсинки их с бесфамильным лейтенантом встречала машина. Какому ведомству принадлежало авто, Сева так и не понял, но это были наши. За рулём сидел молчаливый парень с неприметной внешностью, а другой, светловолосый, в лёгкой курточке, который встречал их в аэропорту, судя по всему, старший, пока они ехали, перебрасывался с Антоном Николаевичем обрывками фраз на каком-то своём птичьем языке. Разговор носил примерно такой характер:
«У себя? — Кивок в ответ. — А сам? — Снова кивок. — Были уже? — Отрицательно повёл головой. — Задел смотрели?» — «Рано». — «А они?» — «После среды». — «Все? Или…» — «Практически…» — «Тогда вечером, думаю, в девятнадцать тридцать…» — «Понял. И Беркут?» — «Как обычно, но теперь сорок пять». — «Тогда мой привет Андрияшке». — И оба засмеялись чему-то своему…
Их номера в отеле оказались через стенку, и ничего хорошего такое соседство не сулило. Впрочем, особенных неудобств Штерингас испытывать и не собирался, потому что твёрдо решил, что все его разговоры с Бобом относительно побега не имеют практического смысла. По крайней мере до тех пор, пока он не убедится, что уговорил Ниццу пойти на этот шаг. Вместе с ним. Пускай через какое-то время, не сразу. Ему важно было иметь её принципиальное согласие, и тогда он нашёл бы способ, как закрутить эту машину, рано или поздно, с помощью Боба или без него. Правда, после вчерашней Ниццыной истерики у него возникли серьёзные сомнения, что ему вообще когда-нибудь удастся уломать её покинуть страну, как бы об этом ни мечталось и какие бы разумные доводы он ни приводил в свою пользу. Она, его Ницца, была упрямой и сильной, и это он хорошо знал. А ещё она была честной и сострадательной, что тоже изрядно затрудняло дело. А без неё теряло смысл всё. Потому что без неё он терял жизненные ориентиры, и его разговоры с Ниццей, с тех пор как они стали жить вместе, стали для Штерингаса единственной отдушиной в его довольно замкнутой жизни. С ней он научился находить для себя тот самый отдых, о котором, как и все научные трудоголики, имел довольно смутное представление. Ницца была его вдох и выдох. И надышаться всё никак до конца не получалось — хотелось ещё и ещё. И чем дальше, тем сильнее хотелось и тащило…