Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Лабуле, сохраняя даже сходство в заглавии, вновь берется за интересную идею своего учителя и, в свою очередь, ищет причин, объясняющих обе концепции свободы и переход от одной к другой, он не останавливается ни на утилитарных доводах Бенжамена Констана, ни на его социальных, экономических и политических аргументах. Его соображения другого рода. Он показывает, что люди нового времени настроены враждебно по отношению к деятельности власти и вмешательству государства, потому что после появления христианства существует крайне важная область, куда государственная власть не может и не должна вмешиваться: область совести. «Совесть освобождена, индивидуум существует»[1140].
Лабуле прекрасно развивает эту идею, счастливо дополняющую идею Бенжамена Констана. «Как историк, а не как христианин», он показывает, как подействовали на римский мир слова Христа: «Воздайте Божие Богу». Это – новый принцип, который «противоречит всем античным идеям» и разбивает «деспотическое единство», под которым задыхалась человеческая душа. Руссо, как мы видели, упрекал христианство в том, что оно отделило религию от политики; хвалил, напротив, Гоббса за то, что тот «сблизил обе головы орла», и, в свою очередь, пытался их соединить. По учению либеральной школы, моральный прогресс заключается именно в таком разделении; а моральный прогресс после многовековой непрерывной борьбы вызвал прогресс социальный и политический. Возьмите Англию, где сохранился евангельский дух; возьмите Северную Америку, «представляющую чистую демократию, но демократию христианскую». В обеих этих странах «государство значит мало, а индивидуум очень много»[1141].
Ученик очень хорошо видел основную причину факта, отмеченного учителем. Но полный недоверия, подобно Бенжамену Констану, если не больше его, к априорным принципам, к чистому разуму, он останавливается здесь и идет войной на централизацию[1142]. Он не хотел говорить языком христианина, но вместе с тем он не говорил и языком философа. Бенжамен Констан заслужил того же упрека: он оставил свою политическую мысль без поддержки метафизики и видел в индивидуализме только охрану против злоупотреблений власти.
Как и доктринеры, Бенжамен Констан очень живо чувствовал трудность согласить идею верховенства с политической свободой. Подобно доктринерам, он стремился к установлению политической свободы, но сделал более их для того, чтобы подойти к ее принципам. Поэтому его доктрина, в большей части своей, могла пережить тот политический строй, установлению которого она способствовала.
Общая ошибка и слабая сторона доктринеров и либералов заключалась в той мысли, что к 1815 году все социальные последствия французской революции были исчерпаны и оставалось только извлечь из нее последствия политические. Реставрация, по мнению доктринеров, и Июльская монархия, по мнению Бенжамена Констана, имели целью постепенное освящение политических результатов революции. О социальных результатах нечего было беспокоиться[1143]. Ни одна из этих школ ни на мгновение не задумалась над вопросом о значении и законности такого подразделения; ни одна не спросила себя откровенно, не обусловливают ли друг друга политический и социальный строй, не должно ли гражданское равенство, завоеванное революцией, логически повлечь за собою равенство в политических правах. Тем более ни теоретик-либерал, ни теоретик-доктринер не думают выяснить вопрос о том, не господствуют ли экономические отношения над отношениями чисто политическими. Не то чтобы они намеренно устраняли это затруднение, как это делали позднее в пылу полемики их преемники – они просто игнорируют его.
Историк английской мысли XVIII века замечает по поводу английских учеников Монтескье, что слабая сторона всей школы, пошедшей от этого мыслителя, заключалась в ее пренебрежении к страстям, владеющим человечеством. Она занята была созданием правительства, которое смотрело бы на человечество как на машину, колеса которой должны быть приспособлены сообразно мудрым правилам и остроумным комбинациям. Но это значило предполагать элементы этой машины лишенными жизни и желаний. Поэтому «эти государственные люди не знают, что делать, когда встречают на своем пути требование во имя справедливости или сострадания». А ведь такое требование неизбежно. «Угнетенные люди… не успокоятся от уверения, что правительственная машина устроена так тонко, как только возможно»[1144].
То же самое замечание можно справедливо применить и к французским ученикам Монтескье. Обладая живой любовью к свободе и весьма ясным пониманием наиболее благородных целей человеческой жизни, они вместе с тем совершенно не коснулись не то что некоторых, но всех наиболее трудных вопросов общественного устройства.
Идея народного верховенства, оспариваемая доктринерами и совершенно оставленная либералами, была вновь выдвинута демократической школой.
Историку этой школы трудно было бы изолировать ее деятельность в период между 1830-м и 1848 годами от деятельности социалистической школы. Точки соприкосновения между доктринами и между деятелями встречаются в изобилии. Некоторые писатели, например Луи Блан, с первого взгляда как будто имеют столько же прав считаться демократами, сколько и социалистами. Тем не менее с чисто теоретической точки зрения, на которой мы стоим, можно провести между ними демокрационную линию.
Чистые представители демократической школы или защищают индивидуальную собственность так же энергично и убежденно, как экономисты[1145], или, допуская в принципе, но не высказываясь по этому поводу подробно, возможность и даже пользу «социальных реформ», требуют, однако, первенства для политической реформы[1146]. В ней они видят орудие и необходимое условие всех прочих реформ. Следовательно, занимающая их проблема, в сущности, очень схожа с той, которая занимает либералов и доктринеров. Правда, демократы предлагают иное решение, применяют иной метод, но тем не менее и для них непосредственной целью служит организация политического общества.
При своем возникновении демократическая школа богаче деятелями, ораторами и памфлетистами, чем теоретиками. Она нашла, однако, в Токвиле проницательного аналитика, а в Ламартине, гибкого таланта которого хватало на все, звонко гласного герольда и вместе с тем политического вождя.