Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если идти по «главам» «романа об Иисусе Неизвестном», сюжетно двигаясь к развязке, то, дойдя до «главы» «Тайная Вечеря», мы вправе ожидать от Мережковского – русского представителя научно-критического подхода к Евангелию – разъяснения наших современных недоумений в связи с «одним из величайших дел» Иисуса (с. 497) – учреждением Евхаристии. Однако это естественное ожидание оказывается обманутым: раздел о Тайной Вечери– едва ли не самый бледный в книге Мережковского. По сей день смысл этого евангельского события даже и для теоретически «продвинутого» христианина далеко не прозрачен, – Мережковский же словно не видит трудностей его понимания. Более того: он дополнительно затемняет искомый смысл, предлагая – в духе «двоения мыслей» – взаимоисключающие герменевтические положения. Сам не участвующий в «церковной обедне», он не находит в ней «ни настоящего, голод утоляющего хлеба, ни Царстваа, ни Конца» (с. 507). Но почему тогда «чем ближе к церковному догмату-опыту Пресуществления (transsubstatio) мы поймем Евхаристию, тем вернее не только религиозно, но и исторически подлинней» (с. 511)? Верно ли Церковь трактует Тайную Вечерю – или следует искать иного понимания? Как видно, Мережковский нам предоставляет здесь полную свободу.
Сильной стороной воспроизведения Мережковским Тайной Вечери мне кажется зримость, опять-таки кинематографичность сцены. Сионская горница, где происходило Событие – это обширное помещение на втором этаже дома с куполообразной крышей; вся соль представленной экзегетом картины связана с окном – круглым отверстием в центре купола, смотрящим прямо в небо. «Яркой луной пасхального полнолуния освещенное, прозрачно-темно-голубое, точно сапфирное, небо казалось не ночным, не дневным – небывалым <…>. Как будто прямо в очи Сына смотрело бездонно ясное око Отца» (с. 513): как и ершалаимские – вместе и московские сцены «Мастера и Маргариты», финал «Иисуса Неизвестного» озарен полной луной ветхозаветной Пасхи… Низкий круглый стол, вокруг которого, на седалищах с подушками, возлежат, на восточный манер, Иисус с двенадцатью апостолами, прямо-таки просится на киноэкран: справа и слева от Сына Божия – два любимых ученика, Иоанн и Иуда… И вот крупный план – обмен взглядами Христа и предателя, вопрос «не я ли?» в огненном взоре Иуды – и скорбное «ты», прочитанное учеником в глазах Учителя… «Два смертных борения, две агонии: одна в Иисусе, другая в Иуде» – таким видит Мережковский центральный психологический момент сцены. «Скрещиваются в эту роковую минуту две величайших силы – крайнее Зло и Добро, – как две противоположные молнии» (с. 500): такова метафизика этого безмолвного диалога. Интерпретация Мережковским «истории», как видно, вполне отвечает стилистике его исторических романов.
Ради справедливости надо заметить, что русский критик предлагает, в духе своего богословия Третьего Завета, также и умозрительную схему Тайной Вечери. Жертва; любовь; явление Царства Божия: смысловые аспекты Евхаристии отвечают существу трех Заветов по Мережковскому. Он также комментирует и сам евхаристический обряд вкушения Тела Христова, возводя его к языческим таинствам, как бы расширяя «дионисизм» Вяч. Иванова даже и до «перворелигии всего человечества». В иудейской Пасхе, которую совершил Господь, жива память традиции, ведущей к Озирису, Таммузу, Адонису и пр.; в конечном счете, «Агнец пасхальный есть “Агнец, закланный от создания мира”», – которого человек «пожирает в боге-животном или человеческой жертве, чтобы самому сделаться богом» (с. 511–512). Ритуал Евхаристии Мережковский, следуя некоторым трендам евангельской критики и присоединяясь к линии русского дионисизма (восходящий, идейно, к Ницше, а со стороны практики – к хлыстовству), понятно, объязычивает, когда проводит параллель преломления хлеба Иисусом с благословением Им вина – и дионисийским разрыванием и пожиранием жертвенного животного. Но дело здесь даже не в объязычивании. Станем ли мы объязычивать обряд Евхаристии (как это делает Мережковский), оставим ли мы его – в духе Церкви – вообще без комментирования, – в обоих этих случаях остается роковой вопрос: почему Господь, обращаясь к апостолам со словами: «Приимите, ядите…», «пийте от нея вен…», полагал, что он будет ими понят? Апостолы, простые рыбаки, живущие в иудейской традиции, как могли, во-первых, воспринять призыв Учителя есть Его Тело, пить Его Кровь, – а во-вторых – усвоить, что эти Плоть и Кровь – не что иное, как хлеб и вино из Его рук?! Как известно, Закон запрещал иудею вкушать кровь; действительно, языческий – на наш помраченный, не без помощи русских ницшеанцев взгляд – колорит евхаристического ритуала должен был бы оттолкнуть этих неискушенных людей. И в самом деле, ведь многих пронзительный смысл Евхаристии отталкивает, смущает, – идет ли речь о современниках Иисуса или о нынешних протестантах, видящих в Евхаристии один условный символ и «воспоминание». Но некоторые из Христовых учеников все же его приняли – и евхаристическое «вот Тело Мое» доныне животворит тех, кто доверился словам Христа.
Однако мы-то воспринимаем евхаристическое Слово пропущенным через множество призм, сит и пр., – в зеркалах учения об Иисусе-Всечеловеке, Адаме Кадмоне (русская софиология), в котором каждый человек присутствует от века; в свете концепции пресуществления Св. Даров; имея в виду представление о Теле как «духовной» Плоти Воскресшего Христа и веру в то, что «подражая» Христу всей своей жизнью