Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так нам были дарованы ещё два года. Мы переписывались и гадали, чем кончится война. Каждое письмо кончалось вздохами по поводу невозможности достичь друг друга: и мой, и её побег были обречены на неудачу.
Тея утверждала, что испанцы показали себя прирождёнными безвластниками. Те самые хуторяне, которые в Подкарпатье казались камнями, не способными не то что подняться, а просто осознать свои интересы, в Каталонии сколачивали кооперативы. Безусловно, при поддержке левых партий и анархистов, но самостоятельно. Конечно, были трения, и фермерская партия неохотно расставалась с владением землёй, и пришлось собирать целый конгресс, но в конце концов за два года многие земледельцы замечательно самоорганизовались и снимали щедрые урожаи.
В ответ я живописал Софию, мечущиеся тени платанов под окном, тоску по гулу печей и запаху содового хлеба. Стараясь быть очень аккуратным, я упоминал вскользь нашу консервную фирму и намекал, что условия моей работы в ней таковы, что я не могу выехать из Болгарии. Писал, что дел так много, что мне приходится с разрывающимся сердцем проходить мимо футбольных полей, где играют и оборванцы, и атлеты с пришитыми к фуфайкам эмблемами клубов.
Тея отвечала, что, растаскивая завалы на месте взорванных зданий, повредила ещё и спину и ходит теперь сгорбленная, как старуха, но по-прежнему верит в грядущую революцию, потому что после успеха Республики безвластное сознание, развившееся у многих испанцев, невозможно задавить никаким террором.
В общем, мы писали друг другу чаще, чем раньше. Просто чтобы слышать щебетанье друг друга, чтобы знать, что живы и неуклонно движемся к новой встрече.
Дни катились однообразно и нервно. Ничего нового, однако, не происходило, пока не желавший успокаиваться доктор Вагнер не убедил абвер ещё раз прислать дознавателей, чтобы допросили меня и Каудера. Маронья-Редвиц передал, чтобы я им рассказал то же самое: Самойлов, антисоветское подполье, — но ни грамма больше.
Они даже не представились. Они вообще не были похожи на следователей — в своих нелепых шляпах с лентами, как у пьяненьких игроков на скачках. Костюмы у обоих были кремовые, а штиблеты — прямо с витрины, однако тот, что пошире в плечах, угодил ими в собачье дерьмо и заметил это только в кофейне, куда мы зашли.
Сначала они балагурили, вызнавали, слежу ли я за венгерским чемпионатом, и наперебой гоготали над тем, как форвард из «Ференцвароша» в решающем матче не попал в ворота с трёх метров, споткнувшись о кочку. А потом началось.
«Где берёте консервы? Такой фирмы в перечне нет». Я сослался на Каудера и требование вышестоящего начальства не раскрывать наших агентов, но они решили не тратить время и стиснули меня с двух сторон.
— Бросьте, Ланг, по вам видно, что вы просто воображала и думаете, что умеете, раз-раз-раз, всех вокруг пальца обвести. Но мы-то вас давно проверяли. У вас нет ни передатчика, ни чего-нибудь стоящих агентов. Кроме одного. Кто он?
— Я не могу ничего по этому поводу сказать. У меня распоряжение Каудера.
— А если я вам скажу, что Каудер уже на карандаше?
— Ну, когда ваш карандаш черкнёт, тогда, наверное, и начальник всего консервного синдиката велит мне заговорить.
— Слушай, липовый ты доктор, мы отследили не только твой мухлёж с советскими консервами, но и твои выступления в эпистолярном жанре, и, честно скажу, ты наскрипел пером своим на тюремный срок.
Обезумев, я едва не ударил его плашмя тарелкой, но удержался и, распаляя в себе ярость, сказал: «Я предприму всё, чтобы доказать, что вы, а не я, — чёртовы бездельники, и, клянусь, у меня есть для того все средства, и я задушу вас и вашего шефа, потому что вы влезли в мою жизнь и натоптали там своими вонючими штиблетами! Уже два года мои поставки считаются лучшими в Средиземноморье, и их подают к столам самого высокого уровня».
Они расхохотались, треснули меня по плечу и, саркастически улыбаясь, исчезли — сначала из кофейни, а затем, видимо, и из города.
Я не спал несколько ночей. Платаны тянули к изголовью руки со вздувшимися сухожилиями. Каудеру я не стал жаловаться, и поступил верно, потому что спустя неделю он вызвал меня на диктовку и сообщил, что атака завистников была подготовлена недостаточно убедительно и её отбили с помощью ещё более могущественного лица, нежели Маронья-Редвиц. Теперь я понимаю, что это был Гелен.
В конце концов я победил бессонницу, но жизнь почти что под домашним арестом со слежкой и страхом, что меня раскроют, всё длилась, и длилась, и длилась. Пришлось привыкнуть к этому, как я привык к смене сезонов, к перестрелкам каштанами, которые учиняли соседские недоросли, к подвыванию зимних сквозняков в оконных рамах.
Когда красная волна покатилась на запад, всем стало ясно, что большевики удержат власть в России. Туркул перебрался из Рима в Будапешт, поскольку ваши войска высадились на итальянское побережье. Я запросил у Каудера карты новых территорий в тот самый день, когда началась нормандская операция.
Последнее письмо от Теи пришло спустя месяц после этого, в июле 1944-го. Тея сообщала, что устала во что-либо верить. Многих пропавших расстреляли, начались новые суды, рабочие хотят лишь спокойствия, кусок свежего хлеба, стакан молока, а все призывы объединяться, выжидать и действовать дальше презирают.
Вот была формула «земля и воля», писала Тея, — нужны, мол, крестьянам личная собственность и политические свободы, и это не так уж трудно им разъяснить. Но что же мы видим: земля есть, воля вроде бы тоже — и что? А ничего. Капиталисты научились управлять волей рабочих и служащих и своевременно подбрасывать им подачки. Угнетение и нищета распускаются, как ядовитые цветки. Причём ещё непонятно, что из чего проистекает.
«А мы, — продолжала она после кляксы, которую тщетно пыталась стереть, — мы посвятили полжизни утопии, несбыточному. Возможно, людские общества действительно управляются не только низменными инстинктами — но животным страстям противостоять крайне трудно, они непоправимо влияют на человеческую волю и мораль». И это озверение она, Тея, почувствовала даже сама в себе, терпя лишения в переполненной тюремной камере. И теперь она мечтает лишь о том, чтобы вернуться на свободу не слишком покалеченной и жить подобно Бабушке, помогая ближним своим. И никакие изменения при жизни своей она увидеть не надеется…
Письмо было короче прежних, но почерк ровнее. Не от