Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнил — Кент, размахивая руками, говорил:
— Вот ты, писатель, из чего ты исходишь, когда пишешь? Зачем тебе моя жизнь, почти неизвестная тебе? Напиши о себе! У тебя за плечами тридцать лет твоей жизни. Немало, а?
— Немало, — соглашался Сергей.
— Вот и напиши о себе! Почему нет?
— А если моя жизнь никому не интересна?
— Тогда не пиши! Не надо! Если ты сам себе не интересен, почему это должно быть интересно читателю?
— Ишь ты, — ухмыльнулся Сергей. — Нас учили, что писатель отнюдь не регистратор своих душевных переживаний. Писатель — это общественное явление! Мы должны отображать жизнь общества, а не свою собственную.
— Чушь! — сердито говорил Кент. — Жизни общества вне твоей собственной жизни не существует! Не должно существовать! Если ты видишь себя настолько незначительной личностью, что о ней нельзя поведать читателю, зачем тебе рассказывать о других людях? Займись чем-нибудь попроще — садоводством, огородничеством, рыбной ловлей! Или стань к станку — по крайней мере будешь делать то, что несомненно нужно людям!
— Суров ты, брат, — сказал Сергей. — Тебе проще — ты-то наверняка знаешь, что делаешь нужное людям…
— Проще, говоришь? А почему ты не уверен, что делаешь нужное для людей? Зачем тогда вообще пишешь?
— Зачем, говоришь? — Сергей окончательно протрезвел. — Не знаю, брат мой. Действительно не уверен, что это нужно другим… Так что, не писать?
— Может быть, — не сразу сказал Кент. — Не знаю. Трудно мне поставить себя на твое место…
Больше они не говорили об этом, и беспощадные слова Кента скоро изгладились из памяти Сергея.
Сейчас — вспомнились.
А если Кент прав?
Почему снова возник у него этот замысел: показать ученого, и не просто талантливого, а чуть ли не гения?
«Я знаю, как ты талантлив, — говорила с экрана Шанталь, — и порой боюсь тебя…»
Это он написал когда-то. Всего пять лет назад. Слова легко ложились на бумагу — сроки поджимали, Ахтамбеков расхаживал по комнате, торопил: сцена должна быть сегодня готова, осталось всего восемь дней… Завтра — еще одна, послезавтра — другая. Бегут слова, без задержки срываясь с пера. Ахтамбеков просматривает, довольно кивает: то, что нужно… А Кент, дергая головой, яростно говорит:
— Что это, Серега, зачем?! Твой Соловьев ходит на котурнах, не говорит — изрекает! Почему, черт возьми?!
— Экранное слово — это не житейская проза, — слабо пытается возразить Сергей.
— А что это такое — твое экранное слово? Разве не обыкновенные человеческие слова, сказанные обыкновенным человеком?
Молчит Сергей. Возразить нечего.
А что он сейчас пытается сделать в своей повести? (Или романе?) Ведь тоже что-то необыкновенное, сказанное необыкновенным человеком в необычной ситуации… С этого, по крайней мере, все начинается. И спит его Платонов не как все люди, и действует необычно — его реакция на эстампы, «финтифлюшки». Вот разве что Наташа, до которой дело так и не дошло, обыкновенная девятилетняя девочка…
Может быть, с нее и начать? И описать не какого-то вундеркинда, а самого обыкновенного «смертного», жаждущего любви, взаимопонимания, обыкновенного человеческого счастья?
Что-то еще говорила с экрана Шанталь, многозначительно смотрел на нее Соловьев-Кандауров, ожидая конца съемки, чтобы приложиться к фляжке с коньяком, но Сергей уже не слышал когда-то написанных им слов, думал: что же делать? Писать сейчас нельзя, ничего у него не получится, наверняка все пойдет в корзину… Оставить этот замысел, попробовать писать новое? Но что, о чем? А может, не писать вовсе, улететь в Москву сейчас, как советует Шура? А что там, в Москве?
Ему не хотелось в Москву. Туда неплохо было нагрянуть на месяц-полтора, повидаться с друзьями и Кентом, а потом обратно сюда, на остров. Клясть гнилое, дождливое лето, ежегодные тайфуны и бураны, но жить здесь, в своем доме, лучше которого у Сергея ничего не было и вряд ли когда будет. Конечно, как-то устроятся они и под Москвой, а со временем, возможно, и в самой Москве, но что конкретно может означать это «как-то»? На что он, собственно, может рассчитывать? Что у него за плечами? Формально — профессиональный литератор, член Союза писателей, каковых в Москве, кажется, тысячи две, автор двух книг рассказов и нескольких журнальных публикаций. Да еще два безнадежно забытых фильма, снятых по его сценариям… Не много, однако. Правда, все говорят, что прозаики, как правило, начинаются после тридцати, а ему тридцать шесть, не так уж и много, в сущности… А по-другому взглянуть — не так уж и мало, половина жизни за плечами. Можно было бы и побольше к этому времени иметь… А можно ли? Почему, собственно? А если он имеет как раз то, что заслуживает? Если на большее у него не хватает таланта? Да есть ли он у него вообще, талант? Разве сам факт публикаций и членства в Союзе писателей справка о наличии таланта? Конечно, нет…
Юлька, подкравшись сзади, обняла его и тихо выдохнула:
— Ты чего такой, Сергей?
Он не ответил, осторожно сжал ее пальцы и подумал: вот, наверно, единственное, в чем он сейчас может быть уверен. В тепле Юлькиных рук. В абсолютной преданности Шуры. В их любви к нему и своей любви к ним… А это много или мало?
Он только попытался задать себе этот вопрос и тут же понял, что спрашивать так нельзя. Тут не могло быть ни «много», ни «мало». Это было, в сущности, все, что он имел. И никакой литературный багаж, ни прошлый, ни будущий, сравниться с этим не может. Так ли? — спросил Сергей себя еще раз и, мгновение подумав, убежденно сказал: да, так. И тут же понял, что в мысли этой, казавшейся бесспорной, кроется нечто большее, чем признание в любви к Шуре и Юльке…
Юлька, коснувшись лбом его затылка, ушла спать, Сергей отправился к себе и, машинально перебирая книги на столе, думал: а что еще должно быть? Что плохого в том, что два существа в его жизни значат так много? Разве не в этом заключается счастье? Ведь только в эти четыре года, после появления Шуры и Юльки, он и был счастлив. И был, и есть…
Юлька, не утерпев, заглянула к нему в комнату сказать: «Спокойной ночи», он улыбнулся ей и сказал: «Спи, девочка», и когда она ушла, все еще пытался догадаться, почему его встревожила эта простая и как будто такая бесспорная мысль о своем счастье.
И догадка пришла, но только на мгновение, он тут же, не успев еще до конца додумать, отказался от нее, — очень уж неприятна была она.
Сергей смотрел, как в мягком свете ночника раздевается Шура, и счастливо волновался, думая о том, что сейчас она