Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От позитивной онтологии через негативную диалектику постмодерна мы движемся к негативной онтологии. От тотальности через плюрализм, который едва успевает промелькнуть в качестве медиа-маски, – к новой тотальности. На смену опустевшей трагедии классической культуры приходит весьма жестокая и циничная комедия Джокера. В политике это проявляется особенно ярко: мир вновь становится бинарным: холодая война Запада и Востока вступает в горячую фазу. Больше не должно быть никаких иллюзий относительно «полифонии мнений». Мы живем во время исторического перелома: от онтологии через деонтологизацию к новой онтологии. На языке культурологии: от колониализма через мультикультурализм к новому колониализму. На языке театра: от высокой трагедии модерна через опустошение и осмеяние трагического в постмодерне к трагической комедии современного глобального мира. Комическая трагедия и трагическая комедия – это одно и то же бытие о двух полюсах modernity: модерна и постмодерна.
На языке психоанализа диалектика культуры, роковая диалектика, выглядит так. На стадии премодерного первоединства (стадии господства идолов рода) Реальное и Символическое находятся в слитном состоянии. В этом смысле первобытная культура – максимально наивна и правдива. Знак отражает смысл, но различения между ними нет, так как нет метафоры. На стадии модерного разъединения (стадии идолов языка и рынка) между Реальным и Символическим, архетипом и языком появляется Воображаемое – метафора индивидуальности, сдерживаемой классическими табу. Классическая культура – также по-своему правдива: она передает Реальное через сублимацию, художественный вымысел, зеркало. Ложь здзакрытым швом указывает на рану. Симптом – на запрет. Знак – на смысл. По мере индивидуализации и автономизации личности в эпоху зрелого модерна и, особенно, постмодерна, личность как феномен Воображаемого убивает Символическое (Отца, табу), а затем и себя, ибо без означающего человек растворяется в собственных текстах. Метафора в постмодерне снова исчезает, но премодерн не возвращается: современный человек, хотя и живет в эпоху «новой архаики», уже не может мыслить так как мыслил, когда был ребенком. Бытие в его сущем не составляет одно целое с оптическим повседневным опытом, а утрачивается, оставляя только оптическое. Знак теперь отражает знак. Одновременно высвобождается вся низовая энергия существования. Кастрация Символического уничтожает последний барьер на пути желания. Больше нет запретов. Перехлест желанием всех границ – трансгрессия – знаменует победу Реального, слишком Реального, страх перед которым принуждает строить новое Символическое – извращенного заместителя Отца. Знак теперь отражает Пустоту. Так миметическая правда ритуала и метафорическая ложь театра уступают место симулятивной постправде перформанса: осуществляются театрализированная препарация реальности в шоу из отдельных фрагментов, эстетизация катастрофы, легитимация зла, симулятивный гиперреализм.
Типичный персонаж ранней постмодерной культуры был мечтательным номадом. Он наслаждался, совершая непрерывное путешествие сущим без начала и конца, без конечной цели, без маршрута и финиша. Ризома не имеет никаких засечек, она отрастает с любого конца резекции. Траектория путешествия в ризоме – это полет бабочки, это – все траектории сразу. Транскультурная идентичность способствовала этому. В царстве временности – темпоральности по Анри Бергсону – человек растворялся в эгоистических метафорах парадигмы своего трансгрессирующего «Я». Глобалистская современность показала, что никакого движения на самом деле нет. Это – полная иллюзия. Для небольшого количества богатых людей, проживающих в странах-метрополиях и создающих виртуальную реальность для населения колоний, действительно существуют некие креативные возможности. Но «креативных элит» – этого господствующего класса айтишников – оказалось смертельно мало для разрешения базовой травмы капиталистического общества и реализации мечты Э. Тоффлера о «революционном богатстве США»[181]: потребители не стали поголовно производителями, consumers не стали producers. Большинство рядовых потребителей оказались в цифровом рабстве. Будучи привязанными к домашним дисплеям, они круглосуточно работают на капитал. Будучи зависимыми от технологий, они входят в состояние легкого символического труда и тяжелого символического досуга: труд приобретает эфемерные черты, становясь от этого легким, незаметным, непрерывным и сливаясь с досугом, а досуг становится обременительным, в силу репрессивной эстетики наслаждения.
Воистину, срабатывает пословица: «Что русскому хорошо, то немцу смерть», – и наоборот: что немцу хорошо, то русскому – смерть. Учитывая, что русский человек сохранил яркие черты метафизики традиции и модерна, храня живую культурно-историческую память, он в глобальном мире оказывается в избытке, оказывается в роли, которую глобализм уготовил для бедных цифровых рабов и ресурсных зон. Но Россия не хочет быть экологически стерилизованным сервисным придатком западного капитализма. И западный мир её этого не прощает. Этим Россия принципиально отличается от европейских левых, которые с удовольствием дали себя номинировать, пополнив стилизованную контркультуру капиталистических концернов. Любой марксист с кожаными нашивками на рукавах рабочей рубахи, переставшей выполнять свою пролетарскую заводскую функцию, – это хипстер, дитя креативного класса и воспитанник богемной буржуазии, «либеральный коммунист». Новая высокая мода под casual style символизирует подчинение фантазма справедливости фантазму потребления. И все мы оказываемся втянутыми в инерцию гегемонии. Инерциальными оказываются не только либерализм и глобализм, но и их альтернативы: постмодерн, консерватизм, марксизм.
Эта инерция представляет собой эффект хоррора – торжество ужаса Angst, чистую энтропию. На смену боязливому растворению субъектности приходит один всепоглощающий субъект власти. Попытки замаскировать глобальный контроль информационными развлечениями infotainment не срабатывают. Ток-шоу, где любое трагическое событие становится предметом жадного смакования, становится кровавым реалити-шоу: катастрофа возвращается к нам самим, формируя эффект дежавю. С нами происходят ужасные события, напоминающие нам сюжеты отсмотренных фильмов. Реальное, слишком Реальное, отзывается в ответ на инстинкт смерти. Монструозные образы Хичкока, Линча и фон Триера – это предвестники реальных чудовищ, рожденных нашим травматическим бессознательным. Теперь их надо заново эстетизировать и превратить в ток-шоу, подвергнуть драпировке со стороны развлекательного дискурса, чтобы как-то выдержать, вынести, пережить. Это ли не замкнутый круг?
На примере России – это особенно видно, когда страну в период военных действий начали покидать финансовые и культурные элиты, преимущественно либерального толка. Для изнеженного человека общества потребления смерть другого человека является тайным наслаждением, порождая тот или иной сюжет. Длительное переживание как некого отстранённого развлечения смертей «ненужных людей», которыми в воображении либералов сознательно или бессознательно явились жители Донбасса, привело к тому, что сам либерал оказался в центре опасности, заступив место каждого убитого ребенка Донбасса: эскапический беглец от смерти посредством ее сублимации в Символическое столкнулся с Реальным смерти, с опытом собственной смерти, к которому он был не подготовлен. Речь также идет и о конформистах Украины, привыкших путем самоцензуры мириться с неонацизмом. Происходящее слишком ранит близостью к катастрофе. Из него заново разыгрывают перформанс.
Когда мы говорим