Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре, словно подхваченные ветром перемен, веявшим из Москвы, сахалинские демократы провели в разных местах Южно-Сахалинска более массовые манифестации. И тут вдруг оказалось, что партийной верхушке приходится обороняться. Над улицей Ленина триумфально растянули транспарант: “Долой бюрократов! Пусть помашут лопатой!” Третьяков, если б только мог, с удовольствием принял бы соответствующие меры, но у него больше не было поддержки Москвы. ЦК снял его с должности, и с Сахалина в Москву он улетел на военном самолете. На остров он больше не вернулся. Сменившим его партийным лидерам хватило ума приостановить строительство нового дорогостоящего здания обкома и объявить, что жители Сахалина могут сами решить, что разместить в этом здании: больницу или школу. Вообще, куда бы я ни приезжал в 1989 и 1990 годах, везде партийное строительство было “приостановлено”. Аппаратчики так и не вселились в десятки дорогих зданий обкомов и горкомов: их использовали под школы и больницы, но еще чаще просто забрасывали, и они стояли пустые, темные и необитаемые.
Маленькая южносахалинская революция моментально сделалась на острове легендой. Ее окрестили “Майскими событиями” по аналогии с “Июльскими событиями”, которые в 1917 году предварили большевистский октябрьский переворот. Горбачев был так доволен пробуждением дальневосточной провинции, что объявил журналистам: “Перестройка наконец-то добралась до Сахалина”.
Горбачев мог радоваться, но партия по-прежнему не отдавала себе отчета, с какой ненавистью народ на местах относится ко всем властным структурам и к “руке Москвы”. ЦК заменил старого аппаратчика Третьякова на нового — Виктора Бондарчука. Но не прошло и несколько месяцев, как Сахалин ясно продемонстрировал свое мнение о товарище Бондарчуке. В борьбе за кресло на Сьезде народных депутатов от Южно-Сахалинска Бондарчук потерпел сокрушительное поражение от малоизвестного и желчного журналиста Виталия Гулия. В свое время Гулий был пламенным комсомольцем, исколесившим остров в качестве пропагандиста и агитатора. Но к середине 1980-х в нем произошла радикальная перемена. Теперь ему было за 30, и он был автором многих статей и неудобных для власти расследований, которые привели к Майским событиям.
Однажды мы с Гулием на его маленьком “москвиче” отправились на поиски “избирателей”. Он хотел поговорить с рабочими о Съезде, о забастовках шахтеров. “Я не могу высказывать все, что хочу, в своей газете «Советский Сахалин», так что пусть они послушают меня лично”. Дороги были в основном дрянные, но внезапно мы выехали на шоссе, гладкое, как немецкий автобан. Гулий засмеялся: “Сказать вам, почему тут такая дорога? Это дорога от обкома к дачам партийных шишек. Им ведь хотелось ездить по хорошему шоссе, ну и все. Раз-два — и им построили! А что касается всех остальных…”
Мы направлялись в рыболовецкие хозяйства и на икорный завод на мысе Свободный. Чтобы попасть туда, надо было проехать через очередной кагэбэшный КПП: рассыпающаяся бетонная коробка, пограничники-молокососы и магнитофон, откуда неслась “I Saw Her Standing There”[88]. Пограничник заглянул в машину. Попросил документы. Проверяя их, он продолжал притоптывать в такт музыке.
“Мы ждали иностранцев, — сказал он. — Проезжайте”.
Поизумлявшись икорному производству (женщины в белом возились руками в странном скользком и липком месиве), я наконец обратил внимание на то, как легко Гулий общается с рабочими. Он внимательно выслушивал их жалобы, помнил их по именам, смеялся их шуткам. Многие называли первую сессию Съезда народных депутатов “представлением”, “большим московским спектаклем”. Их больше интересовали конкретные вещи: зарплата, жилье. Одна женщина без смущения рассказала Гулию, что “главный метод предохранения на острове — аборт, а единственный способ его сделать — найти врача и снять номер в гостинице”.
Гулий ответил, что узнает, можно ли построить здесь клинику и обеспечить Сахалин контрацептивами. Но и женщина, и Гулий прекрасно понимали, что вся власть на острове принадлежит партии. И что делать партия ничего не будет. Гулий и его собеседница неловко улыбнулись друг другу и разошлись.
По дороге к машине Гулий был вне себя. “Сахаров прав! — сказал он. — Я член партии, но партия должна уйти. Остальное — детали”.
Но партия никуда не делась и была по-прежнему всесильна, особенно в таких отдаленных местах, как Сахалин. Она подтасовала результаты выборов, чтобы на съезд попали только услужливые исполнители ее воли. По большей части это была скудоумная публика, едва ли понимавшая значение слов “перестройка”, “гласность” и “демократизация”. Со времен Сталина она слышала кремлевские восхваления советской демократии и приверженности Конституции. В конце концов, Конституция, принятая при Сталине, выглядела не менее внушительно, чем американская Конституция 1789 года. Но это не имело большого значения. Слова, а уж тем более лозунги, давно утратили смысл. Имела смысл только принадлежность. Попавший в партийный аппарат был хозяином положения.
На Сахалине я поочередно и по нескольку раз гостил то у Гулия, то у жизнерадостного охламона Анатолия Капустина. Их обоих избрали депутатами Съезда, но они во всем были противоположны друг другу. Капустина выбирали не жители его избирательного участка: он прошел по квоте для партийных и профсоюзных деятелей. Самые вежливые критики в городе называли его приспособленцем, мелким аппаратчиком, который выслужился, чтобы уйти из шахты на непыльную работу в профсоюзе. Он был совсем не неприятным человеком и уж точно приветливее Гулия. Он охотно угождал, басил, как фагот, и пожимал руку, больно стискивая ее. Улыбка не сходила с его лица, словно приклеенная. Но теперь у него начались серьезные неприятности. Лето после победы на выборах оказалось трудным.
“Все вышло из-под контроля, и это плохо”, — сказал он.
На сахалинских шахтах прошли забастовки. После них Капустину особенно хотелось продемонстрировать нам, что он “работает в тесной спайке с рабочим классом”. Как-то утром мы наблюдали его на встрече с примерно 150 горняками. Встреча проходила в Южно-Сахалинске, в здании профсоюза. Капустин старался изо всех сил. Он на манер Горбачева призывал к “открытости”. Как Горбачев, размахивал руками и обнимал трибуну. Но все получалось слишком неубедительно. Бедняге мешали артистическая бездарность, сомнительное прошлое и сомнительное избрание на Съезд, штампованное сознание и штампованная речь. Он был ходячим клише, усердным партийным болтуном. Роль “человека перестройки” была ему не по зубам. Он не мог убедить даже самого себя, а что уж говорить о шахтерах. С тем же успехом внештатный актер ресторанного театра мог бы выйти на сцену “Олд Вика”[89] в роли Гамлета после часовой репетиции. Часть текста Капустин выучил: “Мы будем работать вместе, рука об руку!”, — но провести никого не сумел. Шахтеры закатывали глаза и откровенно гоготали.
После неудачного выступления Капустин был очень смущен и расстроен. Он-то думал, что у него все получится. Он думал, что проявляет смелость. “Я раньше всегда ходил по струнке, — жаловался он. — Большие начальники скажут, что делать, и я делал. «Капустин, сделай то-то» — и все. Теперь, если я думаю, что в указании что-то неправильное, я стараюсь об этом говорить”. Но этого оказалось недостаточно.