Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему?
— Да потому, что я инженер-контролер. И ты скомпрометируешь меня.
— А Пишта?
— Пишта работает в конторе. Он посыльный барона Альфонса. Почти чиновник.
Тут же разгорелся неистовый спор:
— Стало быть, для тебя только чиновник человек? А отец уже и не человек?
— Оставь в покое отца! Мне и без того трудно скрывать, что он сапожник.
— И ты это скрыл?
— Да скрыл! Сказал, что отец у меня инкассатор.
— И все потому, что его арестовали?
— А хотя бы и не арестовали, все равно инкассатор. Так и знай! А не сапожник.
— Тогда скажи, пожалуйста, где для тебя начинается человек?
Отто, не пожелав ответить, отпарировал:
— Ты бы лучше на экзаменах не проваливался!
— Это не твое дело!
— Нет, мое! Я хочу, чтобы ты человеком стал!
— Инкассатором?!
— А хоть бы и инкассатором! Все лучше, чем поденщиком или сапожником!
И Отто еще ретивее взялся за щетку. Покончив с этим делом, он повесил шляпу сушиться на гвоздик и задумался.
— Знаешь что? Раздобудь у кого-нибудь из своих друзей метрику. Будешь работать под чужой фамилией. Но смотри не проболтайся… Ты ни со мной, ни с Пиштой не знаком.
Так и сделали. Мартону было все равно, под какой фамилией работать. Тибор Фечке одолжил у какого-то нового приятеля по коммерческому училищу его метрику.
— Янош Эрдеи, — сообщил он Мартону, передавая метрику. — Я представлю тебя ему. Он драматург.
4
Встретились они на Крестном пути за проспектом Орци.
Стояло раннее весеннее утро. Солнце сидело на верхушке часовни, потом, неожиданно подскочив, озарило ведущий к Голгофе Крестный путь и выстроившиеся с двух сторон барельефы, на которых изображались страсти господни.
Лучи солнца засияли и на железном Иисусе, рухнувшем под тяжестью креста, но заодно озарили золотом и фарисеев, и Пилата, и апостола Петра, и предателя Иуду, и палачей — римских солдат. Сияние не обошло никого. Повторилось опять самое несправедливое равенство на свете.
Ребята шли пешком так же, как и в прошлом году, когда погнались за «бесплатным отдыхом». Только здесь не было гор, полей и не было «Эй, гой, прекраснее всего воля!».
Мальчики брели, изредка перебрасываясь словами. В прошлом году слова вылетали скорее, чем рождались мысли. Теперь мыслей стало больше, слов меньше: они попрятались, как прячутся дети от незнакомых людей.
Все надели самую скверную одежду и обувь. Один только Фифка Пес сошел с ума: облачился в выходной синий костюм и даже на руки натянул какие-то дурацкие синие нитяные перчатки. «Я устроился помощником бухгалтера», — сообщил юноша соседям, сжимая под мышкой портфель, в который запихал рабочий комбинезон. Голову он держал неподвижно, прямо, так как слишком высокий крахмальный воротничок докрасна натер ему шею.
Петер Чики явился в поношенном просторном парусиновом костюме. При взгляде на огромного детину думалось: вот двинулся по улице парусиновый шатер.
Тибор Фечке напялил на себя такую коротенькую куртку, что издали ее можно было принять за жилетку.
Мартон оделся в отороченный черной шелковой лентой старый официантский костюм. Оторочка уже забахромилась; и чудилось, будто снизу вверх и сверху вниз бродят сороконожки и нет им числа.
Что же до обуви, то Фифка Пес, например, шагал в башмаках. Башмаки были на пуговицах, черные, с белой вставкой. Кожа потрескалась, и вокруг грязновато-белой вставки блестели следы черной ваксы. Петер Чики топал по мостовой в подбитых гвоздями черных бутсах. Тибор шагал осторожно: размякшие задники его поношенных башмаков то и дело оседали. Ноги Мартона толкали вперед огромные башмаки на резинке — их оставил г-ну Фицеку какой-то клиент, решивший, что их не стоит брать после починки.
Посмотришь сбоку на все эти ботинки и подумаешь, что подымаются и опускаются восемь конечностей какого-то странного существа.
Покуда ребята шли по Крестному пути и потом по дороге, они существовали и все вместе и каждый порознь. Но чем ближе подходили к заводу, чем больше заполнялась улица идущими на работу, тем меньше оставалось у каждого ощущения своей самостоятельности. Когда же переступили заводские ворота и вместе с черной людской толпой растеклись по разным цехам, Мартон и его друзья перестали существовать и порознь и вместе: растворились в массе людей. Странное грустное чувство одиночества охватило их в этой толпе.
Они остановились на заводском дворе в толпе таких же юнцов. Потом появились надсмотрщики, выкликали их по фамилиям и разводили по цехам в разные стороны. Прощаться было бы смешно. Какая-то тупость осела у них в голове. И каждый только вполглаза видел удаляющиеся фигуры друзей, которых уводили равнодушные, точно рок, надсмотрщики.
5
Производство консервов начиналось с того, что ежедневно с самого утра на бойню пригоняли стадо коров и быков. Животные шли своей последней дорогой, и только изредка раздавался рев какого-нибудь несчастного быка; однако он шел все-таки туда, где его поджидали мускулистые подмастерья смерти.
А там творилось такое, что и описать невозможно.
Казенные коровы и быки попадали в переработочный цех, где их вешали на железные крючья вниз головой. Шкуры их все еще были мягкие, теплые и пахли приятно.
Морды крупных быков доставали до цементного пола.
Иногда с какой-нибудь морды скатывалась запоздалая капля крови и останавливалась, словно последняя жалоба: «Смотрите, что делают люди!..»
Потом все принимало более спокойный оборот.
Повсюду лежали разрезанные на куски ломти мяса. Вскоре они почти весело кружились в кипящей воде котлов.
Затем их раскладывали по пустым жестянкам.
И фальцевальная машина, взвизгивая, закрывала жестяной крышкой консервные банки.
А девушки уносили их.
…Надев на руки волосяные перчатки, Мартон снимал сразу по три банки с длинных подносов, которые приносили девушки, потом укладывал в плоскую железную корзину. Некоторые девушки были так изящны, ну точь-в-точь официантки в белых наколках. Мартон подумал: «Девушки почти все красивые!» И испугался. Ведь ему нужна одна Илонка, а он нет-нет да и заметит, как сверкнет ему глазами какая-нибудь девушка.
Возле каждой железной корзины стояли четыре укладчика. У той, куда поставили Мартона, работал бывший подмастерье-переплетчик (война заставила его отказаться от своей специальности), и рядом с ним молодой человек, сбежавший из провинциального городка в Пешт. Он молчал, даже имени своего называть не хотел. И только одно было у него желание: не видеть никого и чтобы его тоже не видели. После работы он боязливо выходил из ворот, словно ожидая, что кто-то схватит его за шиворот. Он был дезертиром.
Третьим был старый рабочий консервного завода.
Старика все звали «старым хреном». Другой бы обиделся на это, а он нет. Считал, что такое обращение говорит о многом: и о том, что он «старик», и «свой»,