Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А волчок?
– Волчка не будет. Мало что ли на нас свалилось несчастий, чтобы еще волка из леса призывать? – фыркнула старая.
Вся Шелина мелюзга, сыночки и дочки, принялись громко плакать, потому что традиция есть традиция, и никто не придает ей такого значения, как дети.
– Брось, Сальча, – пробормотал Якуб измученным голосом. – Пусть у них будет хоть какое-то развлечение.
Они всей семьей выходят из хаты. Бушует метель, и мир гибнет в кромешной тьме. Ветер вздымает снег и воет, и в этом завывании слышны слова на языке из древних времен, еще до прихода человека. Кажется, за пределами дома нет ничего, что он – одинокий ковчег в кипящей бездне вьюги. Нет ни деревень, ни городов, ни людей – вообще ничего. Младшие дети тут же прячутся в сенях, притаившись за порогом и боязливо выглядывая в ночь. Снаружи остаются только Якуб, Сальча и Катажинка.
Шелина жена зовет в ночь:
– Волчок, волчок, иди на выгон! Коль теперь не явишься, не приходи никогда!
Перед ней мир, раздробленный в мелкую крупу. Белый и черный. Таким, вероятно, он был в самом начале, таким же станет в конце. Вой ветра, как вой волков.
– Волчок, волчок, иди на выгон! Коль не придешь сейчас, не приходи никогда!
Что-то мерещится, что-то сгущается во тьме, на той стороне, где когда-то, еще до метели, когда еще существовал мир, стоял лес. Сальча вздрагивает, глядя на нечто, возникающее из гневной пустоты, большое и косматое. Голос женщины стынет в горле, ей так хочется спрятаться за порогом вместе с детьми. Якуб подбадривает ее и орет в ухо, перекрикивая ветер:
– Говори же! Не останавливайся!
Известно, что волка из леса может вызвать только старшая женщина в семье. Шелина жена преодолевает сковавший горло ужас и хрипит чуть слышно:
– Волчок, волчок, иди на выгон! Коль теперь не явишься, не приходи никогда!
Сгорбленный темный силуэт выныривает из вьюги, пыхтя и с трудом бредя на свет открытой двери. Ему осталось пять шагов до хаты. Четыре. Три.
– Сташек? – не верит своим глазам Якуб. – Ради всех богов! Сташек!
Так Сташек Шеля вернулся из армии. Он вернулся хромым, слепым на один глаз и наполовину глухим, потому что вместо левого уха у него была воспаленная уродливая рана, наполненная гноем под грязной коростой. Но он вернулся оттуда, откуда, как правило, не возвращались. В армии служили тринадцать лет, а в артиллерии – четырнадцать, потому что Светлейший Государь Кайзер постоянно вел войны, дабы на земле воцарился мир. Потому погибнуть было немудрено, покалечиться – еще проще, а сойти с ума – так вообще ничего не стоило.
Тяжелораненых армия оставляла местному населению с двумя рейнскими кронами в кармане; во столько оценивали ущерб, что и так представлялось излишней милостью, ибо служба Светлейшему Государю сама по себе была наградой. А поскольку душевные раны разума обнаружить сложнее, нежели телесные, имперская армия сплошь состояла их сумасшедших; а сумасшедшие в армии всегда лучше дезертиров. Тем же, кому удавалось пережить эти тринадцать или четырнадцать лет, предлагались должности в полиции, как правило, вдали от родных мест. А потому в Галилее служили мадьяры, галилейцы – в Сербии, а сербы – в Валахии или еще где-то у черта на куличках. Некоторые крестьяне получали унтер-офицерские и даже офицерские звания, но высшие чины все равно принадлежали к дворянству, преимущественно немецкому или чешскому, хотя встречались и венгры с поляками.
Демобилизация стала для Сташека неожиданностью. Слепым ведь он не был – один глаз прекрасно видел, слышал тоже кое-что, да и хромых в армии хватает. Тем более, что ни одна из упомянутых ран не была получена в бою, и ни разу он не пролил крови во имя Светлейшего Государя.
Первым делом Сташек потерял слух. Товарищи по роте в качестве приветствия засунули новобранцу в ухо горошину, чтобы проверить, правда ли галилейская почва настолько бесплодна, как говорят, и рождает одни камни. Когда через несколько дней с ужасной головной болью он попал в лазарет, фельдшер-чех, почему-то не терпевший галилейских хамов, сообразив, в чем дело, назначил Сташеку полоскание уха навозом. Боли не прошли, зато горох на навозе стал расти на удивление хорошо. Когда же из Сташекова уха показался зеленый побег, фельдшер одним движением выдернул его вместе с корешком. С тех пор болело меньше, но заживать не хотело и постоянно свербило, хотя прошло уже полгода.
Потом молодого Шелю назначили в артиллерию. Служба заключалась в покраске дома герра обер-лейтенанта где-то под Пештом. Сташек случайно плеснул себе в глаз гашеной известью, но никому не признался, чтобы не идти снова в лазарет. Глаз распух и отек, боль и зуд были невыносимы, поэтому Сташек тер и тер его грязными лапами. Когда через несколько дней его начало трясти от озноба, а глазница заросла гноем, молодой Шеля у одного русина, который на гражданке был сапожником, позаимствовал толстую иглу. Он проколол гнойник иглой, потому что слышал, что так надо. Гной вытек вместе с глазом. Однако лихорадка сошла почти сразу, и к счастью, Сташеку не пришлось идти к фельдшеру. А хромать он начал в сентябре, когда герр обер-лейтенант прострелил ему по пьяни колено. Пулю вытащить никто не смог. Даже настоящий доктор приехал из города, покрутил носом и велел прикладывать припарки, а кость не трогать. Сташек хорошо эту пулю чувствует, скрежещет у него в колене, когда сгибает ногу, вот так, и вот так.
Так сдержал свое слово губернатор Эсте. Молодой Шеля оказался дома до конца года. Сочельник превратился в настоящий пир – Якуб достал хорошо припрятанные колбасу и смалец от забитой в ноябре коровы. Его жена хотела было что-то возразить, потому что где это видано, чтоб колбасу в канун Рождества ели, но у нее так и не нашлось смелости настоять на своем. Мужики ели и пили все праздники и еще несколько дней, Якуб позволил себе нарушить обет трезвости. Перебрав с водкой, они оба падали, где придется, и тут же засыпали; потом просыпались, пили, и снова ели. Снег засыпал избу по самую крышу, и трудно было отличить день от ночи. Шелина жена с детьми выбиралась из дома в церковь через окошко на чердаке. Якуб со Сташеком не выходили