Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну? – спросила я, моя тревога сменилась раздражением. – Что с тобой? Почему ты не отвечаешь?.. Язык проглотил?
По-прежнему никакого ответа.
– Иди-ка ты лучше домой, – посоветовала я ему.
Я дрожала всем телом, каждую минуту борясь с подсупающей тошнотой. Почти свершившаяся катастрофа проигрывалась перед моим мысленным взором: револьверный выстрел разрывает тишину ночи, я стою на коленях на полу в дровяном сарае, напрасно пытаясь оживить истекающего кровью Клива…
Оружие словно корчилось у меня в руке, маслянистое и теплое, как животное, раздосадованное тем, что его лишили легкой добычи. Тогда я поняла, что револьвер – зло, и не захотела больше иметь никакого к нему касательства.
Клив вышел из полумрака и двинулся по дорожке, проскользнул мимо меня, все так же молча, и исчез, пройдя вдоль стены дома. Немного погодя я услышала скрип его велосипеда, а затем шорох шин по дороге.
Я долго не могла сдвинуться с места, Сэмюэл. Там, на дорожке, в свете звезд, дожидаясь, пока уляжется дрожь. Когда это произошло, я вознесла благодарственную молитву и повернулась, чтобы пойти в дом. Я уже сделала несколько шагов, когда вспомнила, как Клив прошмыгнул мимо меня, как воришка.
Это навело меня на мысль: а не воровал ли он на самом деле? Но что? В сарае ничего ценного не было. Дрова? Хворост? Но этого добра полно, разбросано везде – собирай бесплатно.
Одолеваемая любопытством, я прошла в сарай и зажгла керосиновую лампу, висевшую при входе. Огляделась, но не увидела ничего необычного. Аккуратные груды хвороста, бревна. Ящик с сосновыми шишками. Большие чурбаны, подготовленные для колки.
И старый папин топор, забытый на полу.
Со вздохом я наклонилась поднять его. Острый край мерцал серебром в свете лампы, стальная поверхность была испещрена пятнышками ржавчины. Топор слетел с топорища, и папа уже не одну неделю обещал его починить. Я постоянно ему об этом напоминала. Был только еще январь, но, Сэмюэл, ты же знаешь, как быстро подкатывает здесь зима, оглянуться не успеешь.
Я поискала топорище, намереваясь поставить его рядом с топором в качестве напоминания для папы. Я поискала среди заготовленных бревен и даже в ящике с шишками, но найти рукоятку не смогла. В итоге поневоле пришла к выводу, что ее украли… или, может, спрятали в каком-то немыслимом месте. Затем мной овладело странное чувство. Я оглянулась на открытый проем сарая, внезапно и необъяснимо похолодев.
Зачем Кливу могло понадобиться старое топорище?
Странный мальчик. Не знаю, что уж он там замышлял, но я едва его не убила.
* * *
Положив письмо на кровать рядом с собой, я сползла по стене, прислонившись к которой сидела. Затем повернулась на бок, глядя поверх неровной поверхности покрывала на листки почтовой бумаги с синими пятнышками брызг и потрепанными углами.
Я не знала наверняка. Слишком много времени прошло. Логика говорила, что никаких прямых улик нет. Однако передо мной открылась ужасная правда; моя уверенность была настолько сильной, что, казалось, я всегда это знала.
Я вспомнила газетную заметку, выкопанную в Интернете.
Посмертное вскрытие показало, что мисс Лутц били деревянным предметом, возможно, спицей колеса или битой…
Новая вспышка воспоминания: старинный невысокий гардероб, стоящий в темном углу хижины поселенцев. В его пыльном нутре я нашла засаленное топорище, конец которого потемнел от многих лет использования. Эта находка показалась мне тогда странной, ведь топорище должно лежать в дровяном сарае или под домом – не в шкафу, который явно был хранилищем памятных вещей.
Если только топорище не было такой же памятной вещью…
Лежа на кровати, я едва осознавала, что день уходит. За окном мелькали тени – птицы пролетали мимо, деревья качались, облака ненадолго закрывали солнце.
После долгих раздумий я решила никому ничего не говорить.
Клив мертв. Луэлла прожила шестьдесят лет, не зная имени убийцы своей матери. Каково ей будет теперь, всего через несколько месяцев после потери сына и когда она в таком явно слабом состоянии, узнать, что она вышла замуж и родила детей мужчине, который убил ее мать?
К пятнице нога болела уже меньше, но о моем сердце сказать того же было нельзя: он стало хрупким и слабым после прочтения писем Айлиш, не в состоянии биться с тем же настроением, что и раньше.
Хотя я знала, что письма не могли быть решающими доказательствами, для себя я не сомневалась: четырнадцатилетний Клив Джермен убил Айлиш. Мне ужасно хотелось разделить с кем-нибудь бремя этого знания и обелить имя Сэмюэла, но могла ли я так поступить, понимая, что мое разоблачение неизбежно ударит по Луэлле? Меньше всего мне хотелось увеличить и без того тяжкий груз ее горя.
Поэтому по тропинке, ведущей в овраг, я шла с тупой болью в груди. Мы с Дэнни покинули Торнвуд в восемь утра и находились в пути уже сорок минут. Нога заныла, особенно после крутого подъема, и как раз начала болеть, когда Дэнни дал сигнал остановиться и передохнуть.
Мы нашли каменистое плато с видом на высокие валуны, отбрасывавшие желанную тень. Отсюда открывался живописный вид – внизу, вплоть до бледно-голубого горизонта, простирались поросшие лесом холмы. Вдалеке среди деревьев мелькали едва заметные признаки цивилизации, как остатки затерянного мира: коричневые загоны и узкая грунтовая дорога, извивавшаяся в сторону востока. Ни следа шоссе или других домов. Под нами, к северо-востоку, я различила затененное деревьями углубление оврага.
Дэнни устроился на валуне и достал из кармана два мандарина, предложил один мне. Я примостилась поблизости на самой плоской поверхности, какую смогла найти, радуясь возможности дать отдых ногам. В приятном молчании я забросила кожуру в тень чахлого кустика алектриона, которому, судя по его виду, не помешала бы подкормка. Мандарин был чрезвычайно сладким, костлявым, исчез в мгновение ока. Я вытерла пальцы о джинсы, глядя на далекие холмы, а мыслями снова вернулась к письмам Айлиш.
Я представила, как Сэмюэл спешит по этой тропинке из Торнвуда на встречу с Айлиш в хижине поселенцев, – он вспотел при подъеме, и сердце бьется учащенно в предвкушении свидания. Сначала я думала, что они встречались в хижине, чтобы никто не знал об их отношениях. В конце концов, Сэмюэл был сыном богатого врача, а Айлиш – дочерью бедного лютеранского священника, наполовину аборигенкой, что в наши дни ничего не значит, но тогда, в 1940-х годах, вызвало бы скандал.
Теперь же, посреди этого живого безбрежного покоя, нежась в тепле солнечного дня, украшенного пением птиц, я поняла, что на самом деле влекло их. Здесь можно было дышать полной грудью. Ни одной живой души на многие мили вокруг, никто не судит, не устанавливает правила, настаивая потом, чтобы им следовали. Никто не критикует и не считает кого-то неподходящим. Никто не загоняет тебя в рамки, не связывает, не душит…