Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выявление, прояснение или пояснение – вот то, что я назвал бы первым определяющим принципом Ранней и Высокой Схоластики. Но для того, чтобы привести этот принцип в действие на высочайшем из возможных уровней, – на уровне прояснения веры через разум, – его следовало применять и к самому разуму: если вера должна была быть «проявлена» (манифестирована) через систему мысли, полную и самодостаточную внутри своих собственных пределов, и все же отделяющую себя от области Откровения, то возникала необходимость «проявить» (манифестировать) полноту, самодостаточность и ограниченность системы мысли. А это можно было сделать лишь с помощью особым образом организованного письменного изложения, которое должно было прояснить читателю сам процесс разворачивания мысли, точно так же, как размышление должно было прояснить разуму читателя самую суть веры [Панофский 1992: 65].
Как прояснить и показать читателю – через форму, структуру и композицию текста – архитектуру самого мышления? Панофский выделяет несколько требований:
– требование достаточного перечисления;
– требование достаточной членораздельности;
– требование достаточной взаимосвязи.
Как воплощенная система мышления схоластика предельно аналитична, дедуктивна, формальна и схематична.
Мы принимаем как нечто само собою разумеющееся, что ученые труды, такие, как докторские диссертации, работы, представляющие философские системы и т. п., организованы по определенной схеме с разделами, подразделами, которые сводимы в оглавление или резюме; при этом все части работы, обозначенные цифрами или буквами, находятся на одном логическом уровне… Однако такая схема систематического подразделения была совершенно не известна до прихода схоластики [там же: 52].
Собственно, именно императив manifestatio делает формализм и схематизм отличительными признаками схоластического мышления. По мысли Панофского, этот императив достигает своих величайших триумфов прежде всего в архитектуре. Подобно тому, как в высокой схоластике царил принцип manifestatio, так и в архитектуре высокой готики доминировало то, что можно было бы назвать принципом прозрачности.
Таким образом, структура готического собора гомологична структуре схоластического трактата. Разделение храма на неф, трансепт и восточную часть (включающую хор, алтарь, заалтарное пространство и галерею) точно соответствует высшему «логическому уровню» оглавления. Далее следует разделение внутри этих частей:
…между высоким центральным нефом и боковыми нефами, с одной стороны, и между апсидой, апсидной галереей и венцом капелл, с другой, мы можем увидеть следующие аналогичные соотношения: первое – между каждым центральным пролетом, всем целым центрального нефа и всем нефом, трансептом и предхором, соответственно; второе – между каждым пролетом бокового нефа, целым каждого бокового нефа и всем центральным нефом, трансептом и предхором соответственно; третье – между каждым сектором апсиды, целой апсидой и всем хором; четвертое – между каждой секцией обходной галереи, целой галереей и всем хором; и пятое – между каждой капеллой, всем венцом капелл и всем хором [там же].
Нервюрный свод играет особую роль в том, что теперь
целое составлено из наименьших единиц (сразу приходят на ум articuli схоластических трактатов), которые гомологичны в том, что они треугольны в плане, и каждый из этих треугольников соприкасается сторонами со своими соседями [там же: 59].
В итоге готический собор начинает подчиняться тем же требованиям, что и схоластический трактат; например, требованию «взаимной выводимости», в соответствии с которым мы должны иметь возможность
представить себе не только интерьер, исходя из экстерьера, или вывести форму боковых нефов из формы центрального нефа, но также и, скажем, организацию целого здания из поперечного разреза одной колонны [там же: 61].
Более поздний ренессансный архитектурный канон потребует от здания гармонии и пропорции. Но дедуктивный разум схоластического человека требовал, прежде всего, максимальной внятности и объективности «изложения», последовательной экспликации оснований, манифестации частей в их взаимосвязи.
Откуда берется такая удивительная гомология между текстами и зданиями? Для Панофского и то и другое суть проекции некоторых привычек мышления:
Такие «умственные привычки» действуют во всех цивилизациях… Благодаря распространению тех или иных идей все мы, не имея глубоких познаний в биохимии или, скажем, психоанализе, тем не менее, рассуждаем с величайшей легкостью о витаминной недостаточности, аллергии и различных комплексах [там же: 48].
Именно коллективные формы мышления – а вовсе не архитектура сама по себе и не схоластика сама по себе – обладают для Панофского подлинным онтологическим статусом. Отсюда загадочная фраза, которой он завершает свое исследование: «Здесь схоластическая диалектика подвела архитектурное мышление к точке, где оно уже почти перестало быть архитектурным» [там же: 78].
Заметим, теоретическая стратегия Панофского одновременно и более, и менее радикальна, чем стратегия Эко. Менее – потому что Панофский не растворяет здания в текстах, не пытается концептуализировать их как системы знаков. Более – потому что его концептуализация вообще выносит за скобки любую функциональность собора. В конце концов, у нервюрного свода есть и другие задачи помимо пробуждения ассоциаций с параграфами схоластического трактата, например уменьшать давление свода на стены.
Умберто Эко пишет:
Историки архитектуры долгое время спорили о коде, лежащем в основе готики, и, в частности, о структурном значении стрельчатого свода и остроконечной арки. Были выдвинуты три главных гипотезы: 1) стрельчатый свод выполняет функцию несущей конструкции, и на этом архитектурном принципе, благодаря создаваемому им чуду равновесия, держится стройное и высокое здание собора; 2) у стрельчатого свода нет функции несущей конструкции, хотя такое впечатление и складывается, функцию несущей конструкции, скорее, выполняют стены; 3) стрельчатый свод исполнял функцию несущей конструкции в процессе строительства, служа чем-то вроде временного перекрытия, в дальнейшем эту функцию брали на себя стены и другие элементы конструкции, а стрельчатый неф теоретически мог быть упразднен [Эко 2006: 276–277].
Зная разобранное выше различение первичных и вторичных функций, следующий ход Эко легко предсказать. Все эти споры – суть поиски референта. Но в действительности не важно, выполнял ли на самом деле стрельчатый свод такую функцию, важно, что он ее означал. Какая разница, позволяло ли это архитектурное решение уменьшить боковой распор и сделать свод несущей конструкцией? Даже если нет, «все равно очевиден коммуникативный смысл стрельчатого нефа, тем более значимый, что неф, возможно, и задуман как свидетельствующий эту функцию, но не реализующий ее» [там же: 277]. В конечном итоге важен не референт и даже не денотат (совокупность действий с этим архитектурным объектом), а коннотат – архитектурно выраженная идея «причастности», как она понималась в средневековом платонизме.