Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты прочла мои записи, Глаша?
– Да, папа.
– Тогда сожги их. Я уже растопил камин.
Она послушно шагнула к камину, бросила тетрадь в огонь и молча смотрела, как черная кожа переплета морщится, складывается в гримасы и лопается – как будто бесы корчат ей рожи.
дорогу к дому узнают призраки
Раздался стук в дверь.
– Не открывай! – Смирницкий с неожиданным проворством метнулся к окну, встал сбоку, чуть приоткрыл занавеску и осторожно глянул во двор. – Красноармеец, – сказал он упавшим голосом. – Это за мной.
Стук повторился.
– Глаша, открой! Я знаю, ты там! Из трубы дым идет!
– Я, Пашечка, не могу сейчас! – прокричала она через дверь и шепотом пояснила отцу: – Это друг, не бойся.
– Кто – друг? Краснопузый? – Отец презрительно усмехнулся. – Гони подальше таких друзей.
– Как так – не можешь? – прогорланил с улицы Пашка. – Мы же договорились! Я и картоху принес. Мы ж с тобой картоху печь будем!
– Картоху!.. – шепотом повторил генерал Смирницкий. – И правда, глянь-ка, у него в руке авоська с картошкой и веник еще какой-то. Похоже, букет. Вот это, Глашенька, жених так жених… – Смирницкий затрясся в беззвучном смехе, вдруг оборвал его резко; лицо застыло. – Скажи ему, голова болит.
– Паш, уходи! Я сегодня дома. Мигрень.
– Тогда пусти меня! Я тебе картошку сварю и пюре намну. Когда мигрень, надо есть!
– Ты разве не понял? Барышня не хочет картошку, – раздался вдруг по ту сторону двери еще один голос – низкий, бархатный, с легким азиатским акцентом.
Аглая узнала его – даже прежде, чем выглянула в окно. Китаец Лама, подаривший ей черный жемчуг. Он был в белой рубашке и черном пиджаке, с гвоздикой в петлице. И тоже с букетом. Она увидела, как Пашка вскинул автомат:
– Ты кто такой, китаеза?!
– Тот, что в костюме, интересный молодой человек, – прошептал Смирницкий, поднимаясь наверх. – В нем чувствуется порода. Ты, Глашенька, с ним иди. Красноармейца гони взашей.
Когда отец скрылся в кабинете на чердаке, она распахнула дверь. Красноармеец лежал на животе на земле, вокруг него валялись картофелины и рассыпавшиеся полевые цветы. Его автомат Лама держал в руке, ствол упирался в Пашкин затылок. В другой руке у Ламы был букет чернильно-черных, мясистых, с хищными лиловыми язычками и изумрудными листьями, орхидей.
– Ты спрашивал, кто я. Я – тот, кто знает, чего эта барышня хочет, – Лама пнул Пашку ногой.
– Не надо, Лама! Не тронь его!
Лама кивнул, отшвырнул автомат и шагнул к ней:
– Как скажешь. Твое слово – закон.
– А ну стоять! Ни с места! – Пашка вскочил, подобрал автомат с земли и, поскользнувшись на картофелине и нелепо расставив ноги, прицелился Ламе в спину. – Глаша, не бойся!
Лама усмехнулся и молча протянул Аглае черные орхидеи. Они пахли сладко до приторности, как перезрелые сливы на пороге гниения, как мед, впитавшийся в прелую землю. Они пахли стыдным, темным, извращенным, мучительным наслаждением. Она приняла их – и Пашка растерянно опустил дуло автомата.
– Пойдем со мной, – Лама подал ей руку. – Тебя ждет сюрприз и незабываемый вечер.
– Она со мной! – Пашка с тревогой переводил взгляд с ее лица на протянутую, но пока что не принятую руку Ламы. – Мы идем печь картошку! Да, Глаша?
– Ну что ты, Пашечка, как ребенок…
Она физически чувствовала, как из окна кабинета за ней с насмешкой наблюдает отец. Ей захотелось бросить черные орхидеи на землю, и вместе с Пашкой подобрать картофелины и полевые цветы, и вместе с ним пойти к озеру, и разжечь там костер, и поужинать вкусно и просто, и до рассвета сидеть в обнимку на бревнышке, и знать, что он хочет поцеловать ее в губы, но не решается, и рассказать ему о проклятии, и попросить прогнать ее бесов, потому что если кто и может для нее это сделать, то только он, такой хороший, простой и светлый…
красноармейца гони взашей
Она отвернулась от Пашки и вложила свою руку в раскрытую ладонь Ламы. И Лама сжал ее пальцы сильно и больно, и она ощутила, как в животе сладким, сочным, гнилым цветком распускается для него, скользким пестиком и похотливыми лепестками прорастает в промежность ему навстречу что-то густое и темное – то ли страх, то ли похоть.
интересный молодой человек, иди с ним
– Я не хочу картошку, – она зарылась носом в черные орхидеи, втянула их медово-гнилостный запах. – Я хочу сюрприз, Лама.
– Отнеси платок крова-а-авый к милой любушке мое-э-э-э-эй! Ей скажи, моей люби-и-и-имой: я женился не на ней…
Красноармейцы жгут костер во дворе у штаба. Снайпер Тарасевич тренькает на гитаре, которая в медвежьих его лапищах кажется совсем крохотной, и выводит неожиданно чистым и сильным голосом «Черного ворона», остальные подпевают:
– …Взял невесту тиху-скро-о-омну в чистом поле под кусто-о-о-о-ом, остра ша-ашка была сва-ашкой, штык булатный был дружком…
Сапер Ерошкин, в скорбную складку на переносице сведя мохнатые брови, щедро плещет в кружки мутный самогон из бутыли:
– Товарищ Шутов! Помянете с нами ребят?
Я принимаю наполненную до краев кружку, чуть расплескав, делаю несколько круговых движений рукой и, когда мутная жидкость закручивается в воронку – выпиваю до дна, не дыша и не глотая, винтом.
Мне нет дела до их ребят. Но мне есть кого помянуть.
Десантники одобрительно переглядываются. Я возвращаю пустую кружку на стол и захожу в штаб. Мне везет. Ни во дворе, ни в здании штаба я не встречаю ни Бойко, ни замполита, ни Пашку – это значит, не надо ни с кем объясняться. Завхоз горланит на полевой кухне «Черного ворона», а дверь склада не заперта – это значит, я могу взять консервы, сухари, чай и сахар.
Я кидаю провизию в вещмешок вместе со сменой одежды, картой, патронами, армейским фонарем, сигаретами, спичками, пачкой банкнот… Потом зачем-то сую туда же «Алису в Зазеркалье». Пригодилась настоящему Шутову – сгодится и мне. Развлечет меня по ту сторону, в зеркальном лесу.
Вероятно, это и есть тот лес, в котором вещи не имеют названий. Что-то будет с моим именем, когда я вступлю в этот лес? Я не хочу потерять мое имя.
…Пистолет, револьвер и нож, как всегда, при мне. И при мне золотые нагрудные часы с моим портретом под крышкой. И другие, пробитые пулей в том месте, где было лицо Елены.
У меня теперь нет даже ее фотографии. Постепенно ее лицо сотрется из памяти, рассыплется мозаичными, не связанными между собою обломками, и каждый обломок утонет в болотной, торфяной тьме.
Пока не поздно, я пытаюсь представить себе Елену – живую, нежную, целую, – и меня охватывает липкая паника: за сегодняшний день я уже как будто забыл ее тело, и оттенок волос, и жесты, и смешные словечки, и голос; помню только кругляшок под крышкой часов, только картинку, застывшую, черно-белую.