Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять-таки реальная практика насилия имела в этом плане важные последствия. Российское правительство усердно работало над тем, чтобы держаться правильной стороны в вопросе о зверствах. Оно акцентировало внимание на значении событий в Калише и финансировало создание кинолент о разгроме Бельгии, включаясь таким образом в общий с западными союзниками дискурс[489]. Оно с радостью присоединилось к осуждению германских злодеяний, задокументировав свидетельства плохого обращения с русскими военнопленными и гражданским населением в снабженном иллюстрациями докладе, сотни экземпляров которого были разосланы в пресс-службы и нейтральные страны в июне 1915 года[490]. Геноцид в Армении предоставил еще одну возможность для осуждения зверств во имя цивилизации, и российское Министерство иностранных дел извлекло максимальную выгоду из ситуации, введя термин «преступления против человечества», еще раз подчеркнув принадлежность России к правовому гуманитарному направлению цивилизационного дискурса [Bass 2000: 116].
Однако кровавые зверства стали палкой о двух концах. Российское вторжение в Восточную Пруссию породило волну справедливых заявлений со стороны немцев о злодеяниях казаков[491]. Это дало немецким пропагандистам возможность ответить на критику по поводу оккупации Бельгии, утверждая, что Антанта также несет ответственность за убийства [Horne and Kramer 2001: 79]. Жестокая оккупация Галиции Россией в 1914-1915 годах не сильно помогла русскому делу. Столь же сильный ущерб в долгосрочном плане нанесли обвинения в зверствах русских на русской территории. Самое заметное из этих обвинений касалось кампании террора против еврейского населения империи. Еврейские активисты сознательно составляли свои сообщения об этих погромах таким образом, чтобы привлечь внимание зарубежной аудитории и – с ее помощью – высокопоставленных членов российского правительства[492]. Эта стратегия сработала. К лету 1915 года даже оголтелые антисемиты в Совете министров убеждали высшее военное командование прекратить гонения, отчасти потому, что это дестабилизировало имперские общественные и этнические устои, отчасти же из-за того, что союзников России ужасала армейская кампания против еврейского населения [Zavadivker 2013: 3-26]. Левоцентристская оппозиция также протестовала против погромов и говорила о зверствах, чинимых армией, как о свидетельствах морального банкротства режима самодержавия. Как я указывал главе 5, Керенский еще раз заговорит этим языком, осудив поведение режима в Центральной Азии во время Степного бунта, открытым текстом вопрошая, как может Россия судить Германию, если столько крови было пролито в ходе ее собственных карательных экспедиций. И хотя политическая ангажированность этих обвинений была вполне очевидна, они были тем не менее искренними, и их разделяли многие. Размышления Горького о зверствах и гуманизме в апреле 1917 года отражали мощное влияние подобных дебатов в революционную эпоху.
Окончание Первой мировой войны означало конец политики сдерживания зверств. Характерным явлением Гражданской войны стало превознесение насилия и открытая практика кампаний террора. И белые, и красные применяли неузаконенное, деспотическое и безжалостное насилие для достижения политических целей или просто для того, чтобы удовлетворять свои потребности на землях, через которые проходили их войска. Вражеских офицеров, взятых в плен на поле боя, обычно расстреливали на месте. Чудовищные публичные пытки были в обычае. Целые деревни подвергались наказаниям за предполагаемые проступки отдельных лиц. Большевики оправдывали красный террор как необходимый механизм революционной классовой борьбы. Благородное обращение с врагом даже не подразумевалось, и неважно, какие банальные высказывания о «гуманности» и «цивилизованности» изрекались во время войны против Германии. Террор, пусть и «столь жестокий и насильственный», был необходим для победы революции[493]. Белые были не менее прямолинейны. Корнилов и Марков воодушевляли Белую армию лозунгами типа «Чем больше террора, тем больше победы!» [Bortnevsky 1993: 356]. Антибольшевистские силы в Украине в течение всего 1919 года применяли против еврейского населения практику террора, который затмил кровопролития довоенных и даже военных лет своими сотнями тысяч жертв. Некоторые еврейские общины подвергались погромам до 11 раз за год [Будницкий 2003: 136]. В Сибири колчаковцы вели карательные акции с не меньшей жестокостью, чем это делали красные в Гражданскую войну. Другие военные вожди поступали еще ужаснее, как подтверждает варварская деятельность в Монголии барона фон Унгерн-Штернберга. «Кровавый барон» и его люди расстреливали мирных жителей ради забавы, сжигали заживо и обыскивали проходящие поезда в поисках скрывающихся там большевиков с таким рвением, что проезд через эти территории стал попросту невозможен [du Quenoy 2003: 1-27]. Если эти события и имели отношение к революции и страстному насаждению коммунизма и антикоммунизма, они также глубоко уходили своими корнями в период Первой мировой, когда политика превратилась в смертельную битву, а жизнь сильно подешевела как следствие грубого насилия военного времени [Sunderland 2005: 285-298].
Ничто не демонстрирует факт краха имперской государственности лучше, чем взлет таких людей, как Унгерн-Штернберг [Sanborn 2010: 195-213]. Условия для возникновения феномена военной диктатуры создавались в период войны. Весь 1916 год государство устанавливало изначальную монополию на осуществление законных силовых действий, хотя природа этой законности была по большому счету скорее национальной, чем имперской. Справедливо не только в отношении националистических воззваний к русским солдатам, но и в отношении других этнических групп, которым разрешалось формировать собственные подразделения наподобие тех, что составляли так называемую Дикую дивизию добровольцев с Кавказа. И опять-таки большое значение в этом отношении имеет 1917 год. Не только армия расширила представление о добровольческих ударных войсках, включив туда подразделения энтузиастов революции и женщин-патриоток; подрыв законных полномочий полиции после февраля 1917 года требовал сформировать милицию из числа представителей различных слоев общества. Какое бы слово ни использовать для описания природы организованных войск в 1917 года, «монополия» для этого не подходит. И солдаты, и гражданские одинаково утратили уважение к элитам центра и бросали вызов их авторитету, в силу чего военная диктатура становилась реальностью все в большей степени. И опять-таки Корнилов – наиболее яркий пример командира, который добился полной преданности у части своих войск, который старался сочетать политическую силу с военным авторитетом и научился понимать важность местной власти в эпоху анархии. Его не стало в 1918 году, однако он породил множество последователей и в 1919 году, и после из числа крестьян-анархистов, таких как Нестор Махно, и диких казацких атаманов, таких как Григорий Семенов [Bisher 2005].
Социальная катастрофа
Итак, крах государственности и распространение насилия оказали разрушительное воздействие на имперское общество. Эта третья фаза деколонизации – социальная катастрофа – в ходе Первой мировой войны накрыла территории от линии фронта до глубокого тыла и преобладала в течение всего периода Гражданской войны в России. Социальные узы ослабли, а институты, традиционно обеспечивавшие стабильность,