Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3. Здание, которое не перестает быть обитаемым даже превратившись в руину. Здесь «пассивный человек» оказывается молчаливым пособником материала, лишенный собственной интенции, он следует интенции природы. Напряжение исчезает. Во многих европейских городах есть районы (подобные району Рибейра в городе Порту), внесенные в список всемирного наследия ЮНЕСКО. Это бедные и криминальные кварталы, которые в силу своей исторической и эстетической ценности получили особый статус. Их обитатели теперь не могут отремонтировать свои жилища, если ремонт изменит внешний облик здания. Не имея возможностей провести полноценную реставрацию своих домов, они продолжают жить в обитаемых руинах. Зиммель забыл добавить, что некоторые юридические установления также могут являться пассивными сообщниками природных сил.
Если мы хотим специфицировать именно городские руины, зиммелевская концептуализация потребует двух уточнений. Первое касается отношения между объектом и его контекстом. Руина усадьбы в многомиллионном городе и руина усадьбы в сельской пасторали – это одна и та же руина? Очевидно, нет. Город – пространство ультимативной искусственности. У Зиммеля же
руина вписывается в окружающую местность, как деревья и камни, тогда как дворец, вилла, даже крестьянский дом, пусть даже они наилучшим образом соответствуют настроению местности, всегда относятся к другому порядку вещей и как бы дополнительно приданы природе [там же 228].
Природа у Зиммеля – это одновременно и действующая сила, заключенная в материале строения, и контекст, к которому здание «возвращается» при разрушении. Но в городе контекстом руины оказывается не природа, а иные – вполне функциональные – постройки.
Это замечание нисколько не ослабляет зиммелевского аргумента. Напротив, руина в городе лишь усиливает то конститутивное напряжение, которое делает руину формой. Нарушается договор не только между двумя интенциями – материальной и архитектурной, – нарушается договор между объектом и его контекстом. Городской руине некуда «возвращаться». Поэтому руины небоскребов в самом центре Сан-Паулу производят на туристов такое сильное впечатление.
Второе замечание вытекает из первого. Руина небоскреба 1970‐х годов и руина средневекового замка – это одна и та же руина? Из окна моего кабинета хорошо видна руина БЦ «Зенит» (он же «Синий зуб», или «Синий кристалл», на «Юго-Западной»).
Это не идеально-типическая зиммелевская руина: здание было почти завершено, но никогда не использовалось. За те десять лет, что я смотрю в это окно, на крыше первого этажа успели вырасти деревья в человеческий рост, а целых стекол скоро останется меньше, чем разбитых. Зиммель может писать о руинировании как о «возвращении к доброй матери-природе» постольку, поскольку описываемые им руины сделаны из природных материалов – камня, дерева и глины. Но как быть с «Синим кристаллом», построенным из стекла и бетона?
Кажется, природа здесь проявляет себя именно в дикой растительности, уничтожающей мертвый материал. Однако такое допущение идет в разрез в зиммелевской аналитической схемой. Да, материал «Синего кристалла» не имеет ничего общего с природой, но это не отменяет ключевого различения: логика материала противостоит логике архитектора, интенция стекла и бетона противостоит интенции человека. Природа и материал у Зиммеля оказались почти синонимичны, но это не обязательная синонимия. У материала есть своя собственная интенция – независимо от того, говорим ли мы о каменной стене, деревянном крыльце или железобетонной балке.
Материал – действует.
Это тривиальное, казалось бы, наблюдение – интуитивно понятное любому, кто хоть раз собственноручно клал опалубку, работал на строительстве дома или с ужасом наблюдал, во что превращается любовно начерченный им проект при попадании в руки строителей, – почти столетие оставалось «катарской ересью» для социальной теории. Виной тому длительный процесс дематериализации, развеществления объекта исследований. Обратное движение, захватившее сегодня умы тысяч социологов, началось, однако, гораздо раньше, чем это принято думать. Оно началось с великого «самопредательства» Георга Зиммеля, который в процессе медленного дрейфа от неокантианства к философии жизни переопределил ключевую для формальной социологии идею формы и наделил «инертную материю» интенцией, логикой и способностью к действию. Мы еще раз увидим этот концептуальный переход в разборе другого его текста, посвященного конститутивным свойствам мостов и дверей. А пока посмотрим, как современная социальная теория отвечает на вопрос Зиммеля: что значит вернуть материальному объекту его материальность?
Принудительное в своей области – области предметов – научное знание уничтожило вещи как таковые задолго до того, как взорвалась атомная бомба.
До недавнего времени вопросы материальности в антропологических исследованиях оставались непроблематичными, – замечает в своей книге «Антропология архитектуры» Виктор Бюхли. – Как таковая, материальность архитектурных форм и более широких архитектонических контекстов была вытеснена из сферы исследовательского интереса фокусировкой на абстрактных социальных процессах [Buchli 2013: 6].
Даже в сфере «исследований материальной культуры» (MCS) акцентировалась именно «культура», а не предикат «материальный». Бюхли решает радикально изменить фокус анализа: «Какова „социальная работа“ здания? …Нас интересует то, что архитектурные формы делают, а не то, что они репрезентируют» [там же: 3].
Этот посыл – результат начавшегося в 1980‐х годах теоретического движения под названием «поворот к материальному». Его задача – вернуть в социальную теорию материальный объект; задача, которая, по выражению одного из идеологов этого движения Карин Кнорр-Цетины, «требует весьма значительного расширения социологического воображения и словаря» [Кнорр-Цетина 2006: 268].
В 2015 году на одной из урбанистических конференций Дэвид Уилсон, профессор географии из Чикаго, обмолвился в разговоре на кофе-брейке: «Когда латурианцы пришли в исследования города, мы, географы, очень обрадовались. Наконец-то социологи решили умерить свои дюркгеймианские амбиции и всерьез отнестись к материальности городского пространства! Но вот прошло двадцать лет. И что нового я узнал от адептов „поворота к материальному“? Что здания обладают агентностью? Спасибо, я догадывался и раньше. Что социальное и материальное в городе тесно переплетены? Мы географы – нас такими заявлениями не удивишь. Что нужно изучать городскую инфраструктуру, потому что трубы и электросети имеют политическое значение? Мы их и так изучали все это время. Что город – это сложная „техносоциальная система“ и одновременно – „ассамбляж гетерогенных элементов“? Ну да – и?.. Что в городах „материальное, когнитивное, социальное, пространственное и эмоциональное находятся в сложных отношениях взаимного конституирования“? Чтобы ставить запятые между субстантивированными прилагательными не нужна докторская степень. Кажется, латурианцы просто сломались на городе; их исследования – это гибрид банальной городской этнографии и громких философских манифестов».