Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «…Убийство неизвестной женщины произошло на пересечении улиц… у нее остался сын. На месте работает следственная группа прокуратуры, саперы…»
Он незаметно стал говорить вслух.
— Саперы. Ленинка. Грозный. Пятигорск… Костя Романченко. Саперы.
Слова ничего не значили для него, — он решил, что нужно придумать новые слова, такие, чтобы смогли бы выразить его сегодняшнее состояние. Но не смог. Он подумал, что писатели так не пишут свои романы. Как же они пишут? Он не знал. Тогда он откупорил бутылку коньяка.
— Вот так пишутся большие романы. — И глотнул.
Раздумья больше не терзали его: в семь ноль-ноль четверга он принялся нажимать кнопки. Все быстрее и быстрее. Он бил по клавиатуре: перескакивал по строчкам, делал и не замечал грамматических ошибок. Запятые, точки и тире жили в создаваемых им абзацах на страницах рукописи — жили своей хаотичной жизнью.
Он писал все утро, первую половину дня — к обеду написал двадцать страниц. Четверг перевалил к полднику. Он допил коньяк. Он не открывал окон. Вечером ушли с неба облака, и закат был оранжевым, красным, бордовым. Сгустились сумерки. Он не зажигал желтого света под потолком.
Желтая стена. Прогрессирующая шизофрения. Восьмого марта. Часы с кукушкой. Велюровые колготы. Собака без нижней челюсти…
Он писал и писал. Он закончил сороковую страницу. Если бы кто-нибудь из знакомых, кто знал Вязенкина, подсмотрел незаметно, то очень удивился бы, прочитав написанное им.
Вязенкин писал про любовь.
К ночи четверга он был пьян.
Он бросил писать и оставил незакрытой прокуренную квартиру. Он бродил по улицам. Он выпачкал брюки раздавленным шоколадом. Он падал. Вставал. Щурился оттого, что в глазах у него двоилось — и огни ночных такси умножались вдвое и даже троекратно. Он вспоминал только что написанное им самим и не мог вспомнить. Он вспоминал улицу, дом, где жил теперь. Он поднимался в лифте на десятый этаж, чтобы ввалиться в прокуренную квартиру, рухнуть в кресло на лоджии — отшвырнуть ногой жалкую железную каску, глядеть одним слезящимся глазом на огненный шпиль Останкинской телебашни.
Он уснул.
В ноль часов ноль-ноль минут наступил день второй — пятница.
На письменном столе горела лампа, и мерцал монитор.
В рощах Ботанического парка пела ночная птица, лаяли собаки. Гудели моторами ночные такси. Москва люминесцировала. Ночная столица приветствовала героев новой цивилизации. Вязенкин ничего этого не знал и не видел. Он спал. И слюна текла по его горячей щеке…
Если бы кто-нибудь из знакомых, кто знал Вязенкина, подсмотрел незаметно, то очень удивился бы, прочитав написанное им: военный корреспондент должен был писать про войну; у него на столе должна была стоять фотография в рамке — где он, военный корреспондент, и его товарищи. И среди товарищей были бы погибшие на войне. Это было бы красиво — как смерть героя на войне, как геройская гибель в бою. Так и говорил Гога Мартыновский, то и имел в виду: чтобы написал Вязенкин повесть о судьбе солдата. Но так непредсказуемо складывается творческий путь литератора. С таких вот тем: из хаоса строчек, посредством бродяг-запятых и неоспоримых в своей законченности точек. Из нечаянного графоманства и больного воображения. Пусть человек почувствует себя писателем хотя бы во сне! Вам жалко, что ли? Не читайте. Читайте и смейтесь над ним, спящим и пьяным! Но не смейтесь, когда он проснется. Не говорите ему, что он не прав — необразован, самонадеян и даже глуп. Это не поможет, это не образумит его. Он начал — и закончит. Пусть не скоро — но так будет. Зато глупость, написанная непосредственно, объясняет многое.
«Фотография вам нужна?! Возьмите! Вон она, лежит в столе — в верхнем выдвижном ящичке».
«В клубе, где она танцевала, у всех танцовщиц были псевдонимы. Ее звали Изабель.
Приходили гости. Изабель спускалась в залу встречать гостей — девочка со вкусом и томным взглядом миндалевидных глаз. Она радовала гостей высоким до начала бедра разрезом вечернего платья; приятным голосом интересовалась их сегодняшними настроениями. Ей предлагали присесть за столик. Она подсаживалась. Она смотрела на гостей и сцену сквозь зеленые линзы. На сцене вились у шеста обнаженные танцовщицы. Изабель соучаствовала — печалилась, если печалились гости, хохотала, если гости желали хохотать. Шла к шесту и раздевалась. Ей платили за танец. Она исполняла все капризы публики. Она пила коньяк.
Там мы и познакомились. После я стал страстным любителем обнажать человеческую сущность, хотя к стриптизу, конечно, это и не имело прямого отношения. Но влюбился в Изабель, а заодно и в свою профессию я именно там. И далее я понял, что в жизни все цепляется одно за другое.
Моя Изабель.
Мир, забудь Лолиту! Я подарю тебе новую историю — драму про Изабель. Изабель, которую я любил и ненавидел, которую я боготворил и проклинал, носил на руках и мечтал закопать заживо.
Мы счастливо жили и потом разошлись как в море корабли…
Я мог бы жить в Алабаме или Небраске, или Техасе. Или в Казахстане. Но я жил в лучшем городе мира, Москве. Я путешествовал как Гумберт Гумберт. Я надеялся на удачу, предполагая, что это может произойти случайно: фуяк — и повезло!.. Но фортуна отвернулась от меня. И я встретил Изабель.
Меня швыряло из края в край. Как-то я отправился на съемки в Карелию, где снега выпадали рано и лежали чуть не до майских праздников. Мы провели чудесные дни с пограничниками — за столами с лосятиной и водкой, в банях и на стрельбище с автоматами и кучей неучтенных патронов. И даже одна местная чухоночка из городка пограничников стала мне женой на одну долгую северную ночь. Об этой чухоночке я и вспоминал, когда, вернувшись в свой город, был приглашен коллегами на бесшабашную гулянку в мужской клуб.
Я сидел в шумном окуренном табаком зале, цедя пиво и рассматривая розовые с кружевами наряды на гибких женских телах.
Она шла через зал. Мимо столов, гостей — разомлевших, но приличных дам, мужчин лохматых и причесанных в костюмах и вытянутых свитерах. Публика творческих специальностей гомонила на разные темы и голоса. Деловые, еще не размякшие под вкрадчивые голоса консумаций, чопорно выпивали. Кто-то говорил тост, кто-то ругал систему, кто-то хохотал. Вдруг включили „Отель ''Калифорнию''“.
— Позвольте присесть?
Я не удивился. Я видел, как она шла через зал, — она не торопилась ко мне, словно знала, что никуда я теперь не денусь. Она расцеловалась с кем-то из подружек. И повернулась ко мне спиной. Черное ее платье