Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вглядимся и попытаемся его увидеть. По утрам, в несусветную рань его будит усталый сварливый охранник, которому выпало дежурить этой ночью. Охранник ведет его на оправку – в уборной заключенному дозволяется уединиться, – а сам ждет снаружи, у полуоткрытой двери со сломанным засовом, покуда Ансола корчится в попытке присесть над смрадной дырой и не потерять равновесия. К счастью, скудная пища и омерзение, которое она вызывает, сказались на пищеварительной системе, и Ансола может не справлять большую нужду по три дня. Иногда – далеко не всегда – ему разрешают вымыть руки. От его одежды уже несет мочой и застарелым потом, он и сам уже привык к собственному тяжелому духу, когда вдруг появляется тот же полицейский, что некогда его арестовал, и сует ему в руки перевязанный бечевкой сверток: «Скажи спасибо своим дружкам». В свертке чистая одежда. И ничего, что бы объяснило, откуда она взялась. Ансола зарывается в нее лицом и глубоко вздыхает – никогда в жизни он не получал такого удовольствия от прикосновения свежевыглаженной ткани к коже. Он переодевается. Крахмальный воротничок весь день натирает ему шею, но Ансола не обращает внимания. Ночью, чувствуя, как зудит шея, он вдруг понимает, что обыденное это раздражение отвлекает его от мыслей о своих злоключениях.
Во время своего яркого тринадцатидневного выступления сеньор Ансола так ровным счетом ничего и не доказал; его свидетели говорили обиняками, намекали на какие-то подозрительные события, раздували до невозможности не стоящие внимания мелочи, и вся польза от них заключалась только в том, что их выступления позволили полностью развеять безумные измышления в отношении, например, генерала Педро Леона Акосты, приплетенного, судя по всему, исключительно из-за его участия в покушении 10 февраля, – видимо, по одной этой причине он просто обязан был приложить руку и к рассматриваемому преступлению, хотя никто так и не представил тому ни малейших доказательств. Что до свидетелей, которые якобы видели, как генерал Корреаль в компании некоего влиятельного лица беседовал с убийцами за три часа до нападения – при свете дня! прямо у дверей жертвы! – и давал им какие-то указания, – этих людей нам не в чем упрекнуть, кроме того, что они несли самую откровенную и отборную чушь, поскольку, если верить их показаниям, генерал Корреаль повинен не только в соучастии, но и в глупости столь всеобъемлющей, легкомыслии столь бесконечном и такой недальновидности, какие просто невозможно заподозрить не только в начальнике полиции, но и в самом никчемном из неучей. Можно с уверенностью утверждать, что если бы генерал Корреаль действительно имел какое-то отношение к чудовищному этому преступлению, он бы уж постарался, чтобы никто не увидел его на людной улице, преспокойно беседующего с убийцами в день убийства возле самого дома жертвы. Это элементарно и очевидно.
Спустя несколько дней – три? четыре? – Ансолу переводят в «Паноптико». Его тюремщикам нельзя отказать в чувстве юмора: камера, куда его поместили, расположена почти рядом с теми, которые занимали раньше убийцы Галарса и Карвахаль, ныне в ожидании приговора переведенные в другое место. Раза два ему разрешили без конвоя отправиться в часовню помолиться. Едва лишь он прикрывает за собой деревянную дверь и преклоняет колени на холодном полу, едва лишь в полутьме губы его хотят произнести «Отче наш», как все обрывается: Ансола думает, что то же самое проделывали убийцы с отцами-иезуитами. Да, с теми, кто приходил проведать их, кто требовал от них стойкости и приносил кое-что почитать, с теми, кто бесследно исчез, если не считать нескольких статей под псевдонимами и нескольких сплетен из разряда «кто-то слышал, что кто-то видел». Они остались в тени, эти святые отцы, но вышли победителями из заговора против Урибе… Но кто же они? Ансола даже не видел их лиц и не смог бы узнать, повстречав на улице. По ночам теперь холодно, и он заворачивается поплотней в грубошерстное одеяло, подтягивает колени к груди; заснуть никак не удается, потому, быть может, что он почти не двигался целый день – читал газеты, вяло, больше по старой привычке, делал пометки, отчеркивая то, о чем говорилось сегодня в «Салон-де-Градос». Там его честят клеветником, лжецом, изменником, и публика встречает эти слова рукоплесканиями, ликуя от того, что его оборвали на полуслове, торжествуя, что его выбросили вон, только что не из окна. Тем временем Ансола выходит в тюремный двор на прогулку, получает ту же кормежку и пользуется отхожим местом в те же часы, что и остальные арестанты. Время от времени он посещает работы, наблюдать за которыми было частью его легенды, время от времени беседует с заключенными. Один из них, по имени Саламеа, некогда столь щедро поделившийся с ним сведениями о Галарсе и Карвахале и их безбедном житье в тюрьме, подошел к нему однажды утром и сказал так, будто пенял ребенку: «Ай, дорогой мой друг, только с вами могла выйти такая история. Только с вами!»
Но как же быть с этими новыми злоумышленниками? Они так нигде и не проявились. Нет ничего легче и проще, чем намекнуть, что за – неважно, каким – делом стоит смутный и зловещий заговор, и нет почвы благоприятней для этих зерен, нежели народная молва: с ее помощью с чудодейственной быстротой передается из уст в уста подозрение, пусть самое нелепое – однако от сеньора Ансолы мы ждали не этого, но конкретных доказательств и обвинений, вся страна замерла в ожидании. Когда мы слушали сеньора Ансолу, нас охватывало чувство, что в самой глубине души, в самой подоплеке своей искренности он знает не больше, чем судья, прокурор и публика. И по этой причине он смог выдержать лишь несколько часов гражданского долга – его появление в облике решительного и отважного обвинителя прельстило очень многих и привлекло внимание всех, однако падение его было неизбежно, поскольку он вознесся на недомолвках и неопределенностях, и пьедестал этот в ходе нелицеприятных дебатов рухнул. Томительное напряжение первых слушаний скоро превратилось в занимательный фарс, и люди, которые поначалу ощущали над головами леденящее дыхание Немезиды, вскоре принялись улыбаться или зевать.
Когда после череды юридических маневров и напоминаний влиятельным людям, что долг платежом красен (то и другое осуществил Хулиан Урибе), Ансолу наконец отпускают, он первым делом отправляется домой и моется горячей водой так долго, что прислуге приходится поставить у двери ванной комнаты два лишних кувшина. Потом он с удивлением замечает, что ему вернули портфель, который, как верный пес, лежит у рабочего кресла. Там он и останется на несколько ближайших дней, и Ансола даже не подумает найти ему место поудобней или разложить его содержимое: портфель – символ поражения, хранилище напрасно потерянных лет. Ансола – пленник своих пышущих ненавистью сограждан – сидит взаперти и даже не подходит к окнам взглянуть на мощеную улицу, потому что опасается встретить указующий перст или исполненный презрения взгляд. Но в первый же раз, когда он все же заставляет себя выйти из дому, чтобы вернуться к жизни, он почти у самой аптеки, куда направляется за «розовыми таблетками»[60], нос к носу сталкивается с сеньоритой Аделой Гаравито. Приветствуя ее, подносит руку к шляпе и делает шаг навстречу, но Адела сторонится. «Выставили нас вралями…» – говорит она тоном, в котором отвращение уже перегорело и остыло, превратившись в глухую злость и обиду. «Сеньорита, я…» – начинает Ансола, но она обрывает попытку оправдания: «Держитесь подальше от моего дома, не то отец вас застрелит». И ускоряя шаги, спешит прочь, как от прокаженного, и скрывается за углом. У Марко Тулио Ансолы пропадает всякое желание заходить в аптеку.