Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В чем же дело?
Я считаю, в том, что он прекрасно выразил в случайных словах, сказанных мне, и ты их тоже хорошо помнишь: «Я хочу растворяться в своих учениках без остатка». Он этого хотел – он это осуществил. Мопассан тоже хотел этого, но не осуществил. Хочет ли этого твой знакомый художник?
Замечу в скобках: Борис Леонидович в нынешней фазе своей жизни подошел к мысли Сидорова. В его последних стихах есть строфа: «Жизнь… только растворенье нас самих во всех других, как бы им в даренье».
Это не жертва или это такая жертва, которая нужна для победы, приносит победу, и если говорить о художниках (в широком смысле этого слова), то именно эта жертва делает их великими. Величие Толстого, величие Достоевского, но как-то язык не выговаривает «величие Мопассана». Эти слова не даются языку так же, как не даются ему такие: трагедия Толстого или трагедия Достоевского. Но трагедия Мопассана – естественно сказать.
Этими мыслями не исчерпывается вопрос. Есть еще очень насущный и важный: знание жизни и жизнь как таковая. У Достоевского есть исключительный по своему значению рассказ – «Сон смешного человека». К этому рассказу примыкает (философским содержанием) пушкинское: «Ты понял жизни цель – для жизни ты живешь» (из «Вельможи») и гётевское: наш долг в повседневной потребности (не надо понимать плоско!) и флоберовское: «наш долг – жить (само собой разумеется, благородно) и ничего более». Недостатком, общим для всех этих выражений, является какая-то пассивность того правильно указанного человеку положения, которое в этих выражениях дано.
Следовало бы добавить: долг человека – осуществить свою личность. Конечно, не прежде, чем в нем созрела личность. Это как раз и есть «растворение». Не знаю, удовлетворит ли тебя мой ответ?
Сегодня получил твое письмо от первого августа, отправленное пятого августа. Мне оно очень радостно. На него отвечу отдельно.
Известие о смерти Александра Гавриловича меня глубоко огорчило. Над чем он думал и что сделал за последние годы? Убежден, что при всей извилистости и тернистости его пути и внешним одиночеством он тоже не был «беспомощен в своей тоске».
Саня.
№ 475. А. И. Клибанов – Н. В. Ельциной
23.VIII.54 г.
Родная Коинька!
Получил твое письмо и стихи <нрзб>. Оно написано тобой в какую-то светлую минуту и оттого, когда я прочел его, мне стало хорошо и легко. Со временем все больше научаешься чувствовать за строчками человека. Я тебе уже писал, что, читая книги <нрзб> о Пушкине, Теккерея («Ярмарка тщеславия») и В. Тушновой («Пути-дороги»), больше чем образами, идеями, формой я любовался личностями авторов, и образы, идеи, форма были для меня как бы нитями, уводившими в новое и дорогое для меня родство.
В одном из стихотворений Минковского (в общем неудавшемся автору) была такая удовлетворяющая меня строфа (заключительная):
Прочь рубежи!
В волненьи чувств смешались
Явь дней и сны души —
Всему простор!
Глубины обходя и меря дали,
На миг коснулось
И на век осталось
Кочующее по миру родство!
Я тебе писал однажды (письмо не дошло), что искусство – чего б оно ни касалось! – в конечном счете есть искусство автопортрета. Может быть, конечной ступенью художественного переживания и является живое родство с автором через произведение его искусства: «касание нечаянное душ», «толчок сердца о сердце», «тишина взаимности».
И хотя я узнал из твоего письма такую неутешительную вещь, как отсрочка твоего отпуска, я рад, что бывают у тебя минуты «душевного отпуска», как, например, та, в которую ты мне писала.
Как странно: у меня лежит неотосланное письмо, в котором я спрашиваю об Александре Гавриловиче – и вот ты мне сообщаешь, что Александр Гаврилович умер. В моей памяти удивительно ярко запечатлелся единственный продолжительный разговор, какой был у меня с покойным Александром Гавриловичем. Ты должна его помнить. Он происходил в его московской квартире. Мы сидели в маленькой узенькой комнате – столовой и я показывал Александру Гавриловичу неопубликованные письма декабристов – Казимирскому, которыми в то время я занимался. Он расспрашивал меня о декабристах, как расспрашивают о живых. Так врач опрашивает родственников больного, собирая насущно важные для здоровья и жизни больного анамнестические данные. Когда я ему прочитал одно из писем Якубовича (очень трагическое), – он подскочил на стуле, всплеснул руками: – «Боже мой!» – Как он был мил, Александр Гаврилович, как исключителен в полноте и живости своих переживаний!
Многими чертами своей личности он напоминал мне Николая Гавриловича. Если ты встретишься с Анной Александровной, скажи ей, что за истекшие годы по разным поводам и без поводов, по впечатлению, оставшемуся у меня от нее, я ее вспоминал. Напиши мне о вдове А. Г., о дочери его, занимавшейся искусством Возрождения (кажется, Лидия Александровна?), о внучатах. Запомнился мне и человек со скандинавской внешностью в семье А. Г. Как очаровательна бывает женская душа в сочетании возвышенности, тонкости и… примитива!
Мне очень понравились стихи Натальи Васильевны. Ощущение схвачено стихом со всех сторон, цепко, полно. В нем не только непосредственность, но и большая воля. Поэтому нет ничего лишнего, все просто и выразительно. Цельность! Чувствуется за этими строфами душевная собранность автора, а это и есть душевная молодость и сила. Я запомнил и знал наизусть это стихотворение с третьего чтения. Я его показал моему знакомому, литератору. Он обрадовался ему и попросил позволения переписать.
Мне очень жаль, дорогая деточка, что ты забросила музыку и редко бываешь за роялем. В нашей жизни есть уже и теплые лучики – время отогреться хоть сколько-нибудь. Мне бы хотелось, чтобы ты разделила со мной чистое гармоническое ощущение от музыкальных этюдов на темы Лермонтова (кроме «Паруса», взволнованного и драматического). Неужели их так трудно разобрать? Напиши мне, как ты приняла (если получила) подаренные тебе автором музыкальные наброски к лермонтовскому «Маскараду». До сих пор, несмотря на частые мои просьбы, ты никак не отозвалась на цикл стихов Минковского, который ты уже давно знаешь. С ним связано у меня такое страдание за тебя, что мне горько не иметь на них никакого ответа. Еще одна давнишняя просьба: мне хотелось иметь снимки с портретов, писанных с тебя Ленинградом. – я никогда их