Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Конечно, ныряльщики прыгали не в чистую воду, они купались в крови». Так прокомментировал критик Адам Гопник в 2004 г. появление семи новых книг, авторы которых все еще, столетие спустя, пытались выяснить, почему же разразилась Первая мировая война[607]. Это была чудовищная мясорубка: 8,5 млн смертей на поле боя и около 15 млн в общем всего за четыре года[608]. Вину за эту кровопролитную оргию нельзя возложить на один только романтический милитаризм. Писатели прославляли войну как минимум с XVIII в., но постнаполеоновский XIX в. ознаменовался двумя беспрецедентными по длительности периодами мира. Первая мировая стала идеальным штормом, в котором по воле железных игральных костей Марса внезапно слились самые разные деструктивные течения: милитаристские и националистические идеологии, внезапное столкновение амбиций, угрожавшее подорвать авторитет каждой из великих держав, гоббсовская ловушка, попав в которую напуганные лидеры атаковали, чтобы не быть атакованными, самонадеянность, убеждавшая каждого из них, что победа будет быстрой, военная техника, способная доставлять многочисленные армии к линии фронта, где те гибли сразу по прибытии, и игра на истощение, вынуждавшая обе стороны тратить все больше и погружаться в гибельную ситуацию все глубже, — а нажал на спусковой крючок сербский националист, которому выпал шанс.
В Эпоху идеологий, начавшуюся в 1917 г., курс на войну был предопределен системой фаталистических верований Контрпросвещения XIX в. Романтический воинствующий национализм подстегнул экспансионистские планы фашистской Италии, императорской Японии и нацистской Германии, которая к тому же испытала влияние расистской псевдонауки. Элиты этих стран выступали против упаднического индивидуализма и универсализма либерального Запада, руководствуясь убеждением, что судьбой им назначено править некой частью суши: Средиземноморьем, Тихоокеанским кольцом и Европейским континентом, соответственно[609]. Вторая мировая война началась с вторжений, предпринятых диктаторами с целью исполнить свое предназначение. В то же самое время романтический военный коммунизм вдохновил на завоевания Советский Союз и Китай, которые стремились поторопить диалектический процесс свержения буржуазии и установления диктатуры пролетариата во всем мире. Холодной войной мы обязаны решимости США сдерживать подобные поползновения хотя бы в границах, установленных по окончании Второй мировой[610].
Но в этом описании упущен важный аспект, пожалуй сильнее всего повлиявший на историю ХХ столетия. Мюллер, Говард, Пейн и другие историки напоминают, что в XIX в. развивалось еще одно направление мысли: критика войны с позиций Просвещения[611]. В отличие от либеральных сил, поддавшихся обаянию национализма, антивоенное движение удерживало в поле внимания человека как единицу, чьи интересы первостепенны. Это философское течение обращалось к кантианским принципам демократии, торговли, всеобщего гражданства и международного закона как к средствам установления мира.
В круг великих умов антивоенного движения XIX и начала XX в. входили квакер Джон Брайт, аболиционист Уильям Ллойд Гаррисон, сторонники теории мирной торговли Джон Стюарт Милль и Ричард Кобден, писатели-пацифисты Лев Толстой, Виктор Гюго, Марк Твен и Джордж Бернард Шоу, философ Бертран Рассел, промышленники Эндрю Карнеги и Альфред Нобель (учредитель Нобелевской премии мира), целый ряд феминисток и некоторые социалисты (следовавшие девизу «Штык — это оружие, с каждой стороны которого находится по рабочему»). Эти нравственные подвижники основывали новые институции, призванные предотвращать и сдерживать войны: Международный арбитражный суд в Гааге и Женевские конвенции, регулирующие ведение войны.
Идея мира впервые овладела умами людей после публикации двух бестселлеров. В 1889 г. австрийская писательница Берта фон Зутнер опубликовала книгу «Долой оружие!» (Die Waffen nieder!) — повествование от первого лица о беспощадности войны. А в 1909 г. британский журналист Норман Энджелл написал памфлет «Европейская оптическая иллюзия» (Europe’s Optical Illusion), позже переработанный в книгу «Великая иллюзия» (The Great Illusion), где доказывал, что война экономически невыгодна. В примитивных экономиках, где богатство создается невозобновляемыми ресурсами вроде золота и земли или образуется ручным трудом мастеров-одиночек, грабеж вполне может быть прибыльным. Но в мире, где богатство приумножается обменом, кредитом и разделением труда, завоевания не сделают завоевателя богаче. Минералы не выпрыгивают из земли, и хлеб сам собой не растет, так что завоевателю неизбежно придется оплачивать труд шахтеров и фермеров. На самом деле он даже обеднеет, поскольку война сама по себе стоит денег и жизней и разрушает сеть взаимного доверия и сотрудничества, которая и позволяет получать выгоду от торговли. Германия ничего не выиграет, захватив Канаду, точно так же, как канадская провинция Манитоба не разбогатеет, захватив канадскую провинцию Саскачеван.
При всей популярности антивоенной литературы пацифистские движения в то время казались слишком идеалистическими, чтобы удостоиться внимания со стороны политического мейнстрима. Зутнер приписывали «легкое амбре безумия», а ее Германское общество мира называли «смехотворным кружком кройки и шитья для сентиментальных тетушек обоего пола». Друзья Энджелла советовали ему: «Не лезь в эти дела, иначе тебя определят в чудаки и глупцы, в сумасшедшие вроде длиннобородых последователей секты „Новая мысль“, которые шляются повсюду в сандалиях, питаясь одними орешками»[612]. Герберт Уэллс писал о Шоу: «Этот престарелый подросток никак не угомонится… Всю войну нам придется слушать, как он верещит, словно умственно отсталый ребенок в больничной палате»[613]. И хотя Энджелл никогда не утверждал, что война изжила себя (он писал только, что война невыгодна экономически, и опасался, что опьяненные жаждой славы лидеры встрянут в нее в любом случае), поняли его именно так[614]. После Первой мировой войны он стал настоящим посмешищем и до сих пор остается символом наивного оптимизма, когда речь заходит о скором отказе от войн. Пока я писал эту книгу, не один обеспокоенный коллега отводил меня в сторонку, чтобы просветить насчет Нормана Энджелла.